Стороны света вызывают разное к себе отношение и связаны с разным набором символов (К, 7–15, 338). Север, например, – страшное, непроходимое место, которое ассоциируется с мифическим диким кошкоподобным зверем – Кысью. На севере «непролазные леса <…> там деревья-то попадали, там северный кустарник можжевел иглы свои расставил <…> там и тропки-то петлями свернулись: за ноги схватить, спеленать; там и сучья приготовлены – шапку сбить» (К, 7). Запад горожанам представляется более открытым и доступным, но удивительно бессмысленным: похоже, что есть тропа, идущая от городка на запад, но она никуда не ведет, и не вспомнить, зачем и почему туда идти. Поначалу все кажется хорошо и ладно, но потом забирают сомнения: «…и вдруг, говорят, как встанешь. И стоишь. И думаешь: куда же это я иду-то? Чего мне там надо? Чего я там не видел? Нешто там лучше? И так себя жалко станет!» (К, 8). Жители не видят причин покидать городок, чтобы исследовать запад. Они предпочитают жить свою жизнь там, где они есть, какой бы ужасной она ни была, поэтому они остаются.
Как и на севере, на юге есть что-то вроде угрозы. Там можно встретить людей, которых главный герой Бенедикт называет чеченцами: «На юг нельзя. Там чеченцы. Сначала все степи, степи – глаза вывалятся смотреть, – а за степями чеченцы» (К, 9). Похоже, что самым дружелюбным направлением является восток. Жители любят ездить на восток: «Там леса светлые, травы долгие, муравчатые» (К, 15). Там растут «цветики лазоревые», которые и ласковые, и полезные: из них можно прясть нитки и ткать холсты. Самое волшебное на востоке – так называемые клелевые леса, на которых растут сладкие огнецы. Клель всеми признается за лучшее дерево из-за сладких огнецов и еще потому, что в его шишках – чудесные вкусные орешки (К, 17)[30]
.В начале романа говорится, что вокруг города выкопано три рва, а вокруг прежней Москвы было три кольцевых дороги. В конце Кудеяров (имя которого заставляет вспомнить страшного атамана в поэме Некрасова «Кому на Руси жить хорошо» и предводителя секты из романа Андрея Белого «Серебряный голубь») строит вокруг города три стены, чтобы еще более изолировать его от внешнего мира. Строятся и дополнительные стены внутри города, чтобы не дать жителям испортить любимые памятники, например деревянного «пушкина».
В романе Толстой подразумевается, что склонность к ксенофобии и самоуничижению, исторически присущая московскому менталитету (что подчеркивают и все другие авторы, упомянутые в этой главе), постоянно обновляются применительно к новым условиям, узаконивая акты террора как естественный порядок вещей. Мифы и легенды строятся вокруг этих актов таким образом, что сам акт маскируется за фасадом исторических легенд, сказочных образов и персонажей. Для начала, чтобы обладать подобием истории и поводом для гордости, герои заново изобретают версию легенды о Москве – Третьем Риме и определенные аспекты московской высокой культуры. Например, они сочиняют историю о мясорубке как о чем-то «сработанном еще рабами Третьего Рима» (К, 159). Тем подразумевается, что их предки, пусть даже и рабы, были чрезвычайно умны. Эти отсылки, конечно же, являются жалкими отголосками московской имперской легенды.
То, что Толстая разделяет с Рыклиным в своей де(кон)струкции Москвы, – это ее внимание к культурно-психологической операции по маскировке правления террора знаками – в романе Толстой это мифы – происхождения или выживания. В основе романа лежит центральный миф о Кыси, фигуре террора. Слово «кысь» – неологизм, составленный из слов «рысь», междометия «кыш» и уменьшительно-ласкательного «киса». Легенда пересказывается несколько раз, начиная с самого начала романа с рассказа стариков (К, 7). Кысь, якобы живущая рядом с городком, прыгает на шею ничего не подозревающему страннику. Когда она «когтем главную-то жилочку нащупает и перервет, и весь разум из человека и выйдет», и тот превращается в идиота (К, 7). Человек перестает есть, соседи над ним насмехаются, жестоко с ним обращаются, и в конце концов он умирает.
Главный герой Бенедикт одержим Кысью. Ночью, в темноте, он пугает себя, представляя себе Кысь, рыскающую в непроходимых северных лесах. Он приходит в ужас от мысли о том, что Кысь своими когтями может вскрыть его вены. Теперь ужас перед Кысью превращается в кризис идентичности: Кысь пугает настолько, что, как думает Бенедикт, «словно ты сам себе чужой: что это? Кто я? <…> Кто я? <…> Вот что она делает, кысь-то, вот что она уже издалека с тобой делает, вот как она вынюхивает, чует, нашаривает, – через дальнюю даль, сквозь снежную бурю, сквозь толстые бревенчатые стены, а случись она рядом?» (К, 66). Бенедикт буквально впадает в умоисступление.