Начну вот с чего. Мне кажется, политическая позиция славянофилов может выглядеть невероятной разве что в глазах марктвеновского янки, воспитанного в чистой, беспримесной демократической традиции. Но янки все- таки исключение во всемирной истории. Подавляющая часть прошлого европейских народов, не говоря уже о тех, что родились и умерли в «мир-империях», прошла при авторитаризме, порою жестком, во многих случаях, как мы знаем, перераставшем в тиранию, которая делала политическую оппозицию невозможной. Что, спрашивается, могло в таких условиях противопоставить произволу правителей общество? Какие оставались у него средства самозащиты?
Как свидетельствует история, никаких таких средств, кроме нравственно обязательного предания, кроме норм и традиций, уходящих корнями в далекое, пусть хоть воображаемое, но не тираническое прошлое, у общества не было. Что же в таком случае парадоксального, если именно на эти нормы и традиции и пыталось оно опереться — будь то во Франции 1770-х или в Иране 1970-х, в Китае V века до н. э. или в России века XIX? В этом широком смысле славянофильство вовсе не было феноменом специфически русским. Нечто подобное ему возникало практически повсюду на земле — на противоположном полюсе режимов, исключавших политическую оппозицию, но еще не дегенерировавших в деспотизм. На поверхности такое «славянофильство» всегда было отчаянной попыткой предотвратить окончательное вырождение тиранического режима, перестроив государство в соответствии с религиозными нормами — конфуцианскими ли, православными или исламскими.
На самом деле, однако, Евангелие или Коран служили, скорее, внешней оболочкой для вполне секулярного и распространенного одинаково на Дальнем Востоке и на Дальнем Западе убеждения, что гармоничное, идеальное общественное устройство существовало когда-то в прошлом, в Золотом веке и лишь впоследствии было деформировано некой тиранической катастрофой, чем-то вроде библейского потопа. В этом смысле суть «славянофильства» есть не более чем романтическая вера, что, содрав ложный поверхностный слой политической реальности, мы найдем под ним вечное и неизменное ядро Абсолютного Добра — свободного от произвола правителей и продажных политиков. Присмотревшись, мы найдем, я думаю, такую веру одинаково и у Конфуция, и у аббата Бодо, и у аятоллы Хомейни, и у Аксакова, и у Солженицына.
Это, конечно, не более чем гипотеза. Однако, окажись она верна, возникновение феномена «славянофильства» могло бы служить достаточно точным индикатором скольжения к деспотизму в любом обществе.
ЧТО ГОВОРИТ ИСТОРИЯ
Примерно в одно и то же время, около 500 года до н. э. в разных концах Ойкумены складываются два противоположных политических миропонимания. Культура древнегреческих полисов вырабатывает классическое представление о Законе как о политическом ограничении власти, о способе контроля общества над государством,
а культура древнего Китая — представление о Фа, т. е. о Законе как о способе легализации правительственного произвола. Другими словами, контроля государства над обществом.Только поняв это фундаментальное различие, можно оценить отвращение, которое испытывал к законам (Фа) Конфуций и почему противопоставил он им Ли — традиционную систему этических, по сути семейных ценностей. Если эта аналогия верна, получится, что первой исторической разновидностью «славянофильства» было раннее конфуцианство.
Едва ли случайно также, что именно в середине XVIII века, когда Монтескье предсказывал, что Франция необратимо скатывается к деспотизму, возникло там течение мысли, один из идеологов которого, аббат Бодо, рассматривал древнекитайскую империю как образец «правильной» монархии, противопоставляя ее древнегреческой демократии, чьи «летописи представляют ужасное зрелище ужасных посягательств против мира и счастья человечества»47
.Раннее конфуцианство считало главным признаком добродетели уважение к преданию. Ибо лишь оно, а не произвольные законы правителей, ведет общество к процветанию. Так же думали во Франции физиократы. И то же самое имел в виду Константин Аксаков, когда столетие спустя после Бодо требовал «невмешательства государства в дела земли». Как Семья для Конфуция, служила для Аксакова «Земля» вместилищем предания. А государство было не более чем административным к нему дополнением, лишь отрицательно заряженным поясом электронов, вращавшимся вокруг положительного ядра национальной традиции, лишь маской, под которой являлась «Земля» иностранным очам. Оно не хозяин «земли», не ее начальство, но лишь внешняя ограда от разрушительного вторжения чуждых «Земле» миров.