Вот это была демократия! Я знаю, как сейчас делятся миллионы. Втайне от тех, кто их заработал или кому они выделяются.
Как заходят они не по адресу, нецелевым образом и прочими подло-«законными» путями. И никто ни за что не отвечает. О времена! О нравы! Прасковья Яковлевна не училась демократии. Но у нее была совесть! И она сознавала, что процесс раздачи должен быть памятен и чист.
Мы действительно стояли завороженные. В воздухе витали запахи незнакомые, в глазах рябило от многоцветья упаковок и ленточек. Мир приближался к нам неожиданной стороной, а мы не знали – за что.
Мы подходили по одному – и каждому вручался довольно увесистый набор в наволочке, обычной наволочке от подушки, с разнообразными гостинцами. Прасковья Яковлевна, уходя, напоследок всем сказала громко:
– Ребята, не ешьте все сразу. У нас, как всегда, будут и ужины, и завтраки, и обеды. Растяните свое удовольствие.
Но где там! Мы ходили и ели непрерывно. Обмениваясь, пробуя друг у друга, съедая в первую очередь то, что нравилось больше.
К ужину многие уже не притронулись, а кое-кто мучительно страдал от рвоты. Нянечка и воспитательница сбились с ног, не успевая отслеживать все круговерти этого переедания. Желудки наши оказались к этому не готовы. Попытки образумить или даже отнять что-либо, хотя б на время, приводили лишь к тому, что дети стремились, наоборот, скорее затолкать лакомства в рот и давились от сухомятки.
Да, мы были бездомны, а некоторые – сиротами. И как бы о нас ни заботились, психика наша была уже искривлена, а понятливость еще не наступила. Мы страдали теперь от переедания не меньше, чем от недоедания.
Меня тоже подташнивало. Но я избежал более серьезной кары лишь потому, что неудачно спрятал свои остатки, к которым намеревался прикладываться позже. Я сложил их в шкафчик для одежды, в угол. И совершенно простодушно завалил их тем, что должно было висеть. А это сразу указывало на то, что там что-то припрятано. Конечно, я был расстроен, даже пожаловался воспитательнице. Но она только развела руками. На этом мой праздник кончился.
А вот через два-три дня в нашу детдомовскую группу привели четырех ребятишек: одну девочку и трех мальчиков. Они были настолько истощены, что большее время сидели на стульчиках. Их особенно не тревожили, давали привыкнуть. По-русски они не говорили и почти ничего не понимали. Они были из того же белорусского самолета. В Иванове, видать, решили: кому подарки – тому и детей. Ну а как же иначе?
Мало-помалу ребята вживались. Когда они не знали, что делать, мы просто брали их за руки и вели за собой, будь то в хороводе, на прогулку или в туалет. Но с одним из них – он был длиннее всех нас на голову, но слабее каждого – выходила наибольшая морока: он не успевал за движениями, ноги его заплетались, он падал, его рвало. И, в конце концов, его отнесли (не отвели даже) в писцовскую больницу, где он через некоторое время умер. Организм его не принимал пищу и не хотел жить. Смерть – это не момент, это тоже процесс. Пришедшее спасение оказалось опоздавшим.
Когда с небольшой группой детей, вместе с Прасковьей Яковлевной, Юрией Львовной и девочкой из Белоруссии (она, видимо, была сестренкой умершего) я побывал в морге больницы, то уловил от мальчишки, лежащего голым, все тот же остро-пряный запах, который исходил от него еще в группе. Это был запах трупного разложения. С тех пор я угадывал его мгновенно, как и запах угарного газа.
Война беспощадна. Особенно к детям. Потому что преследует их даже тогда, когда, казалось бы, их вытащили из нее. Страна защищала нас от нее, но не могла стереть все ее следы. Когда я смотрю сегодня на самодовольные рожи новых хозяев, мне памятны белорусские дети. Никто после немцев не воевал с нами с такой жестокостью, как собственные ворюги и хапуги. Если это и есть либерализм, то что такое война с собственным народом?
Восстание
Была у нас в группе девочка моего [или чуть старше) возраста. Я к ней – как к девочке – относился равнодушно, но дружил с ней, потому что она любила гулять с моим Бориской, что-то говорить-рассказывать ему, взяв его за руку, прогуливая по нашему детскому пространству. Обычно она спрашивала у меня на то разрешение, зная, что я его старший брат, и возилась с ним как мать с ребенком. Вплоть до того, что застегивала на нем пуговицы и завязывала шнурки. Она сама выбрала себе эту роль и не просто играла, а опекала его. Она никогда не вспоминала о своей матери, и в ней, видимо, просыпался собственный материнский инстинкт. Не в игровой – с куклами, а в реальной жизни. Так часто бывает: то, что недополучает ребенок, он начинает проявлять сам. Я не возражал, потому что это облегчало мою жизнь, и я становился свободнее в выборе игр и занятий.
Какое-то время мы с Бориской сидели за одним столом. Потом его пересадили. Но он оказался по левую руку от своей опекунши, Маши. Возможно, что она упросила какую-то из воспитательниц, чтобы помогать ему кушать.