Известие о Манифесте 17 октября 1905 года В.М. Голицын встретил с огромной радостью («Конституция обнародована!., великий день для истории… возврата к прошлому нет») и одновременно – с тревогой за будущее («Надо поскорее опомниться, возвратиться к спокойствию и самообладанию и безотлагательно взяться за труд»). Однако этим надеждам не суждено было сбыться. Уже 19 октября Голицын констатировал: «Общее настроение вместо радостного сделалось снова весьма тревожным благодаря усилиям революционных партий… Манифест уже как-то отодвинут в мыслях на второй план…» И следом (21 октября) – настоящий крик души: «Неужели наше общественное сознание так расшатано, что мы уже не в силах твердою ногой стать на открытый путь и следовать ему? Неужели мы способны только на предъявление требований, на гоньбу за идеалами, на отрицание, а раз требования получили удовлетворение, идеалы готовы осуществиться, дело принимает положительную форму, хотя, быть может, неполную и несовершенную, мы оказываемся бессильными и вновь требуем, идеализируем, отрицаем?»
Еще с весны 1905 года, отмечая раскол в земской среде и нарастание «раздрая» в рядах Московской городской думы, в октябре того же года В.М. Голицын вынужден был признать, наряду с «несостоятельностью правительства», еще и «несостоятельность общества, отсутствие в нем созидательных способностей, сознания положительных идеалов и путей к их осуществлению». Корень проблемы виделся ему в отсутствии «фактического центра» в политической жизни России, «а потому нет опоры ни для правительства, ни для общества»: «Все разбилось, все раздробилось, фактически движение находится в руках революционной партии… Нам, людям умеренным, нечего более делать, кроме удаления в жизнь замкнутую…»
Возлагая ответственность «за разрушение нашей бедной России («в котором все мы, от первого до последнего, виноваты») не только на власть, но и на общественных деятелей, Голицын в то же время разъяснял, что не следует считать это признание раскаянием со стороны своих соратников, «т. е. что, либеральничая, мы вдруг испугались того, что воспоследовало»: «Мы, либералы-конституционалисты, наоборот, недостаточно смело и настойчиво действовали и говорили и, главное, слишком поздно, а потому торопливо начали свой поход». По его словам, этими «грубейшими, непростительными ошибками искренних либералов и конституционалистов» воспользовались «крайние»: сначала «левые», выхватив дело «из рук настоящих вождей», а впоследствии – «правые» («ради гонения на всякое подобное движение»).
Последним общественно-политическим актом В.М. Голицына на посту московского городского головы стала его реакция на похороны большевика Н.Э. Баумана. Князь не раз высказывался о сложности борьбы с революционным движением, поскольку «с этим последним очень легко смешать политическое, что представляется очень опасным». Возглавляемая им делегация гласных Московской городской думы ходатайствовала перед московским генерал-губернатором П.П. Дурново о том, чтобы полиция и войска не препятствовали проведению похорон. Во время прохождения траурной процессии через центр города сам Голицын и некоторые служащие Думы вышли с непокрытой головой на крыльцо городской управы. Эта акция была расценена властями как знак солидарности с революционерами.
25 октября 1905 года В.М. Голицын неожиданно для многих подал прошение о сложении с себя обязанностей городского головы (приказ о его увольнении вступил в силу 18 ноября 1905 года). Тяжело переживая свою оторванность от любимого дела и болезненно реагируя на укоры в «бегстве с поля боя», он называл главные причины нелегко давшегося ему решения. Помимо подрыва нервных и физических сил в течение последнего года работы в Думе, князь указывал на тупиковую для него ситуацию, фактически «вытолкнувшую» его из рядов активных политических деятелей: «Я стоял перед дилеммой: взять в руку красный флаг или сделаться агентом охранного отделения». Для него, всегда руководствовавшегося требованиями высокой нравственности, были неприемлемы новые «правила игры» – необходимость «вступать в известного рода сделки, плыть по течению». Совершенно не способный к метаморфозам подобного рода, Голицын характеризовал себя в этом смысле как человека, «отставшего от времени». «Нет, не малодушие, не страх, а именно разочарование, обманутые надежды, разрушение идеалов толкнули меня в уединение, в удаление от всего, в замкнутость келейную, отчужденную от всей этой оргии, которая охватила собою всё», – отмечал он в дневнике (декабрь 1905 года), приходя к выводу о том, что в беспросветной ситуации «убежище одно – человек сам для себя, его личный, обособленный мир, обставленный всеми сокровищами знания, науки, искусства». При этом Голицын неизменно оберегал себя от другой крайности – «отречения от интересов жизни, от связей с нею, опасности обратиться в мумию бездушную по отношению к современному…».