Солнце самое обыкновенное: круглое, теплое.
Земля разметала по полям черные косы; они мягкие, лоснятся. Деревья запрокинули головы: пушатся клейкими листьями.
Словом, привалила настоящая, румяная весна. Эту ночь господин Галкин мучительно думал. Размерно, настойчиво-жутко шагал из угла в угол. Брал (прыгали пальцы) с полки томики Бальмонта, Северянина, Блока, и вдруг: «Минуточку. Мне необходимо проанализировать».
Анализировал, во-первых, анализировал, во-вторых, и в-третьих, анализировал.
В результате выходила ерунда, полный абсурд. Господин Галкин никогда не был преступником! Так. Но позвольте…
Садился в глубокое кресло, снова отчетливо с скрежетом. «Явствует, во-первых… художник… революционное напряжение… Нет! Нет! Это ошибка!» Ошибка вырастала, ошибка уплотнялась, еще и еще.
Господин Галкин сходил с ума.
В 2 часа он впустил Ромео. Ласкал, целовал (относительно сердца господина Галкина смотри гл. 4), говорят, что заплакал.
Как бы там ни было, ночь обнимала двоих: его и собаку. Большие глаза, до боли ясные, впивались настойчиво, едко.
Господин Галкин терял хладнокровие выводов. Билась, как эпилептик, простая, четкая мысль: «Во-первых, во-вторых, в-третьих… господин Галкин не вышел тогда на улицы».
Это было уж слишком!
Углы не спасали, стены не уходили, окна зияли, как хохот. Было до очевидности ясно и просто:
«Если б господин Галкин… и тому подобное. Однако…»
Господина Галкин успокаивался.
Нарочно тихо, медленно крался к стулу, садился, разделяя слова:
«Посудите… Ну, сами… ведь так…»
И снова всплывали широкие улицы, кричали гиблые рты, звали — не вышел.
Когда рассвело за окнами белое утро, липким лбом к стеклам холодным и тусклым:
— До очевидности… пуст.
Эту фразу слыхала из кухни гражданка Марфа: больно уж громко сказал. Спустила толстые ноги с постели, почесываясь; глотнула и «гм», легла, одеяло откинула.
В 4 господин Галкин вышел.
Он был спокоен. Решение его было неумолимо.
Кинуть мир, так сказать, раствориться в эфирном пространстве.
Господин Галкин размышлял.
Думы господина Галкина были величественны и прекрасны, как вся его прекрасная жизнь.
Вот они:
Завтра найдут его холодный труп, пальцы его будут касаться воды, а волосы омывать волны. Что ж делать! Иной раз (не правда ли?) приходится умереть для себя, стать, говоря просто, эгоцентристом, забыть людей.
Ведь там, в сафьяновом портфеле, а в уме, в уме-то — сколько чудных звуков, поэм и прочих разных стишков!
Господин Галкин вышел за город.
Место было само; привлекательное. Близ речки, на сгорке, где тихонько таял хрупкий ледок. Вдобавок в небесах задумчиво глядела бледная луна.
Господин Галкин снял пальто, неподражаемым жестом поправил волосы, и вот она, вот она, страшная минута.
Уже холодное дуло браунинга было во рту господина Галкина, уже тяжелые капли пота медленно ползли по щекам страдальца.
Вдруг глаза господина Галкина увидели «нечто». Это «нечто» стояло у речки, тянуло большие руки, колыхалось из стороны в сторону.
Господин Галкин крикнул «ай!», бросился с сгорка к дороге, на камни.
Господин Галкин дрожал всем телом, ноги господина Галкина делали необыкновенные прыжки, уши рвал ветер.
На улице «Власть Советов» против клуба «Пролетарий труда» господин Галкин упал без чувств.
Утром завкооперативом Ерошкин, тогда секретарь военкома, нашел господина Галкина в придорожной канаве.
Господин Галкин бредил, говорил что-то об электрификации, о синих глазах прикаспийских омутов, читал стихи.
А когда тов. Ерошкин подошел ближе и был уже в двух шагах, господин Галкин огромным прыжком выскочил на дорогу и скрылся на площади.
В 5 ч. вечера гражданка Марфа сообщила Олимпиаде Васильевне, что господин Галкин скончался.
А. Платонов
БРОНЕВЫЕ ОТВАЛЫ
В деревне — где и родилась — Аришу светиком звали. За характер добротный. В клин никому не вставала. Служить была рада. И пустяковое дело, а глядь — человек улыбнется и легко ему станет. Легкости тоже на свете — не горы, песочники малые.
Отец к большому готовил. Жениха с деньгою высматривал. Наметил сына старинного друга — Андрюшу Панова.
В германскую отца угнали. Брата за ним. Осталась радость, Андрюша. Голубилась. С глаз не скидала. Мать Андрея в начале войны померла. Дом без бабы шатается. Ходила к ним помогать по хозяйству.
Только Андрюшин отец с глупой ли старости, или от жалости к кровному — наговорной от знахарки мази:
— Грудь, сыночек, помажь. Не заберут. Не всем на войну.
Стало сердце стуками разными. Дали отсрочку.
— Ты, Андрюха, не бойсь. Недели не минет — пройдет.
Но за неделей — другая. Месяц. Хирел.
Грудь завалилась. В кашель, в ознобы. — Сгас, ни доктора, ни молебны. Мясоедом похоронили.
— Осталась, светик, одна, — плакался старый, — на красной горке бы свадебку. Убил сыночка, убил.
Аришу как подломало. Вступила жалость в башку. К бабкам кинулась. С ними по бобылям. К больным. Постирать. Посиделкой.
Вечерами доткнется домой — мать не наплачется:
— Ты бы, Ариша, на улицу. Хоронишь ты молодость. Девки с парнями. Подь.