Честна была деревня Графка, далеко меж спекулянтами про нее слава прошла, а тут и она испытанья не выдержала. Подмокла честность граждан деревеньки. Спекулянт в избу товар предлагать, а у саней уж шуруют отважные, пробуют, какой боченок скорее выколупнешь. Вылущат его, как орех из гнезда, и поминай как звали. Один под сенную верюшку на своем дворе второпях спрячет, да сам же со спекулянтом охает и вора бранит, а другой у него из-под верюшки боченок уж к себе на огород катит да усмехается. Теперь, брат, ищи-свищи… Греха-то, греха, — не счесть.
Стала Графка у спекулянтов хуже Содома с Гоморрой. С каким хочешь товаром поезжай, иголки не пропадет, — ну, а с самогонкой приехать — не вводи вора во грех. Не столько купят, сколько украдут. И жаловаться нельзя…
Гул по деревне перекатывается. Гуляют свободные граждане страны свободной, стаканами хлопают черную с нюхательным табаком жидкость, песни поют несуразные. А ночью гуляк начнет корчить. В избах вонь несусветная, пол какой-то мерзостью залит, дети плачут, задыхаются. Баба на лавке сидит, ругается, торговцу всяких прытков да прострелов нелегких сулит. Мужей ругать, а те — драться. Не одной бабе в загривок влетело.
Отвыкли бабы за войну от такого угощенья, людьми себя считать стали, а тут опять к плюхам привыкать приходится. Да и время не то, недаром гражданками прозываются. Жалко хлеба, что спекулянтам утекать начал, мужей жалко, а себя и того больше: кулаки — не сладкие яблоки.
Бабы сговорились и на святках одного винокура проучили по-своему. Пока он в избе свой товар предлагал, отрезали у саней веревки и давай боченки на снег скатывать.
Зашумела улица. Парни, девченки, мальчишки сбежались на подмогу, заскрипели боченки по снегу в обоих концах деревеньки. Спекулянт без шапки из избы выскочил, в погоню бросился. На одном конце отбил два, — назад катит, а на другом конце над тремя пыхтят, — убрать торопятся. Уложил боченки на сани, за теми побежал, а эти опять с саней покатили. Больше часу бился; три спас, а двух «митькой» звали.
Мужики, уперши в брюха руки, со смеха покатывались. Ну, и бабы, что отмочили-то, а? Поди пожалуйся на них!.. Мужья теперь досыта налокаются, и говорить нечего. Выпивка будет важная, припасай только капусты на закуску.
Винокур по деревне ходил, Христом-богом умолял:
— Братцы, что же это такое, а? Денной грабеж?.. Ведь, этак на сколько меня нажгли? Отдайте, граждане!.. Хоть посуду отдайте, про вино я уж молчу. Православные…
— Ищи, брат! Найдешь — бери.
— Не-ет, их, чай, уж куда закатили!
Плюнул самогонщик, пожелал всей деревне облопаться его самогонкой, с тем и уехал.
И загуляла Графка. Начали пить с вечера, к утру насилу-то первый боченок кончили. Пили, галдели, песни пели. Уж языки заплетались, а сами, знай, рты корытом дерут да глаза страшные на моргасик пялят. Жуть!..
Менять самогонку на хлеб Николаю жадность не позволяла, а на даровщинку он так и набросился: норовил за троих выпить.
Напился, глаза вылупил и давай свои обиды выкладывать, на отца жаловаться. Пока трезвы были — никто слушать не хотел, все к матери посылали, а напились — слушать не могли, зато и не мешали. Николай шесть раз успел свою обиду рассказать, сердце излить.
Домой шел на заре, после всех. Шел в обнимку с забулдыгой Мефошкой Кошкиным, в седьмой раз свое горе рассказывал:
— Ты, гврит, поджди, Михайло из армии придет… Да-а, придет… Мне изба нужна, у меня жена, дети, а он со старухой один. Понимаешь, один?.. А у меня куча… Я, гврит, выстрою тебе, людям на смех не отдам. Понимаешь, какая тут механика хитрая? Он выстроит… на мой-то хлеб?.. Ж-жулик, а еще отец!..
— Да-а, изба это — первое дело, коли детей много.
— Во-о!.. А я про что, милый ты человек?
— Изба, она — дело большое. Справь-ка ее по нонешним временам. Чижоло.
— Тяжельше уж не знаю и чего. Шел бы он да и строил, много ли ему со старухой надо?..
— Пр-равильно!..
— Конечно… А, ведь, он в каких хоромах-то остается, а?
— Н-да, изба знатная… Изба хошь куды-ы…
— Про что же я-то говорю?
Шли молча. Муть волнами гуляла в головах.
— Стоп, машина! — закричал Мефошка.
— Ты что орешь?
— Нашел!..
— Чего нашел?
— Как горю подсобить…
— Ну, ну?..
Мефошка остановился, взял Николая за плечи, задышал в лицо. Хотел говорить — слова застряли. Раза два крякал, прочистил глотку и захрипел:
— Ты, Миколаха, ухайдакай его, дом-то тебе и достанется. Тогда ты Мишке шиш покажешь. А суды-то нонче — пустяк…
— Это отца-то?..
— Ну-к што ж… Нонче стариков меняют на быков.
Мимо проскрипела баба с ведрами. Посмотрела на мужиков и плюнула:
— Связались два хахаля!..
Николай пропустил ее мимо и уперся взглядом прямо в глаза Мефошке. Кошкин понял, что хотя и смотрит он на него, а глаза пусты, нет в них мысли. Исчезла она, ужом ползала где-то.
Жутко стало Мефошке.
— Ну, ты! — дернул он Николая. — Я пошутил, а ты уж всурьез…
— Чего там — всурьез?.. Голова кружится.
Опять взглянул на него Мефошка. Посмотрел и, не говоря лишнего слова, прочь пошел. Николай остался один середь дороги.