А «картиночка», четырнадцатилетний мальчик, бледный от стакана злейшего самогона, широко растягивает алые гармонные мехи:
Улыбаясь, подхватывают девицы.
Гармонист встает, приплясывает. Подросток-девушка, беря его под руку, машет белым кружевным платком.
— Мадам! — перебивает гармошку голос парня, носившего когда-то острый французский кивер. Гармошка стихает. Потом вздыхает польской мазуркой. Льноволосая девушка мягко убегает с обнявшим ее парнем, во время бега отталкивается, а потом, когда парень падает на одно колено, быстро кружится вокруг, широко распахивая руки.
А стихает мазурка, — вспыхивает «русская». Парни и девушки размыкаются полукругом. Девушка-цыганенок, выскальзывая из полукруга, откидывает голову и, подняв над головой белую кружевную шаль, мягко перестукивает каблучками. Застывшая на мгновение гармошка плещет певучим водопадным серебром: танцовщица то мчится в очарованном человеческом кругу, легко играя шалью; шаль плывет за ней, как тихая чайка, то, останавливаясь, мягко уплывает назад, взбрасывая к откинутой головке кокетливо-вздрагивающую руку. И когда уплывает назад, навстречу ей — с острым, похожим на кастаньеты, топотом бросается веселый, разрумяненный Гриня. Догоняя девушку, Гриня хлопает руками и, ухарски подбоченясь, кружится рядом. А она, с легким вскриком метнувшись в сторону, снова замирает, закутываясь шалью и чутко поводя плечиками: словно озябшее на заре весеннее вишневое деревцо. А водопадное серебро гармошки плещет все тише и тише: под замолкающий плеск, пара, взявшись за руки, плывет устало и мягко и только при новом гармонном звоне быстро размыкается: девушка, крутясь, по-прежнему ворожит кружевной шалью, а Гриня, то приближаясь, то отталкиваясь, ловит ускользающие ворожащие девичьи руки.
А за окнами ворожит голубая ночь; через час, перед рассветом, мы едем полями, смотря на призрачную темь далей, на огромный, смугло-розовый, как мак, Антарес — тревожную звезду предутрия, на мягко-плывущую под шапью облачка ущербную луну, похожую на девушку-цыганенка, на вязаный шарф зари, небрежно брошенный на лесные плечи.
Шарф зари землянично розовеет, прозрачное сияние ложится на снега, сияющей снежной дорогой идет прекрасный голубой гость прекрасной земли день.
Снега бледнеют, ломким воском проступают первые ручьи, за ручьями — стыдливые, истомленно-смуглые проталины. Над проталинами, над лазурными раковинами первых озер радостно плачут снежнокрылые чибисы. Тонко и розово (словно мягкий оттиск зари на ленивых облаках) веет теплое земное дыхание: пар. Весна.
Весна — спутница моих скитаний. Скитанья — прекрасные спутники моей жизни. Но, пока смуглая грудь полей тонет в зыбком серебре вод, пока студеные воды звучно омывают лесные подножья, — итти еще нельзя. Надо ждать первых зеленей, подсыхающих тропинок, успокоенных, неизглаголанно-прекрасных зорь, сверкающих, как вечные врата в сказочные страны.
Я смотрю в окно: древняя небесная ваза зыбится лепестковым ворохом нагретых облаков, широкая сельская улица — лепестковыми отражениями матово-облачного солнца.
Проходит улицей нищенка-цыганка в стоптанных лаптях, с холщевым мешком за плечами. Стучит в окна. Принимая ломоть свежего хлеба, крестится. Разговаривает о чем-то с румяной девушкой. Девушка посмеивается, открывая мраморные зубы, разводит руками, а потом быстро взбегает на крыльцо и, запрокидывая голову, долго смотрит на бледное, но теплое и ласковое, солнце.
Нетрудно отгадать, о чем говорила девушке цыганка:
— Выйти тебе, ласковая, за богатого жениха.
И, кто знает, может быть, девушка поверила: мечтает, томится, поет за прялкой о «бел-кудрявом» молодце?.. — Многому верят в деревне.
Как-то пришлось мне разговориться с соседкой-бабой. Говорили о боге, о церкви, о колдунах, о юродивых. Баба, вздыхая, не соглашалась. Зевала, крестила рот, сердилась.
— Да вот, к примеру, возьмем Пеньковского Максима, — съездил бы ты к ему, не стал бы толковать: «того нет, этого нет». Враз бы восчунулся.
— Что за Максим?
Баба заговорила ласковей.
— Ведун. Прозорливец. Уж так-ой, батюшка, прозорливец, что другой раз диву дашься.
— На картах гадает или по книге? — вспомнил я другого «ведуна», Васю Горошного.
— Говори с тобой, — отмахнулась баба. И перекрестилась: — По наитию духа свята.
Она помолчала, оправила платок, придвинулась ближе.