Огромный, плечистый стоит перед нею, страшный такой, как в печке огонь, желанный такой, каким никто никогда не был.
Подняла Фрося заслонку, как щит перед собою держит, — пусть лучше уходит: все равно не снести.
— Постановь лучше, не то хлеб охолонет. — Вырвал заслонку, печку закрыл.
Оглянулась Фрося, фортка раскрыта, кот рыжий на окошке сидит, в фортку вскочил. Закрыть бы. Шагнула к фортке, — Андрей не пустил. Как ветку какую, схватил, перегнул, на воздух приподнял.
— Ну, покаж мне себя, какая ты есть, чтобы знал тебя всю, как машину.
— Пусти, дай фортку прикрою.
— Для чего? Так машину виднее.
Стоит машина под окнами, спицы на солнце сверкают.
— Ничего, подождет.
Распласталось в руках Андрея Фросино тело, хмельное, капризное, как тесто тогда в руках Фроси, сладу нет с ним. Комната углями пляшет.
Дурманный врывается в фортку ветер речной, навстречу хлебному духу, несется с ним, обнимается, сливается воедино, в нем растворяясь и его в себе растворяя. Буйно носится над землей вешний дух животворный, весь семенами насыщен, щедро расточается жизнь из него, без удержу и оглядки. Ничему живому от него не уйти.
«Сторонись, душа — оболью».
Весело на Москва-реке — праздник.
Кумачевые ходят облака в небе закатом. Кумачевые носятся по реке волны крутые, веселые, ждут с севера лед, к бою готовятся. Не по сердцу стала им зимняя скова, из терпения вывел ледяной плен.
Гудом гудит толпа на мосту, по набережным к загородкам прилипла. Люб ей и страшен речной разгул. Подвалы забили досками — смолой блещут на солнце, а сама вся на улицу, куда ж ей еще? — праздник!
И-их! Сорвется вот-вот Москва-река с якоря, знай тогда наших — зальет!
Хохочет, гогочет, ругается гуща толпяная, исплевалась вся семенной шелухой. Бежит вдоль перил детвора, веревки от сетей тянет. Первые.
Прут люди один на другого, сшибаются вместе нарочно, нечаянно, всячески — кто невзначай и щипнется любовно: как тут сдержаться? — весна, теснота.
Суетится сзади кумачевая милицейская шапка:
— Осаждайтесь, товарищи, осаждайтесь назад. Нельзя, чтоб всем в первом месте.
Не слушает никто кумачевую шапку, на кой чорт — свобода.
Тесно обнявшись — в толпе неприметно — стоит красноармеец с женой. Оба маленьких потонули в толпе с головой.
— Пусти, мне ж так ничего не видать!
— А зачем, чтоб видать? Так лучше. На́ семено́в. Лускай.
Хорошо, жарко, точно ночью в постели. Только вот шуба мешает.
Скрипит гармоника на Москворецкой стороне. Хороводятся девушки вокруг гармониста, что твоя деревня. Разгул!
Запрыгали, заиграли кумачевые пятна в Ивановых дырках, забеспокоилась вода, забилась о льдину. Встал Иван, спину расправил, все ж уморился. Часов шесть просидел, на полчаса только заходил к куму. Близко вода к нему подошла, — льдина, как сахар в кипятке, тает. Надо кончать. Не ровен час — подтечет. Последний раз посидел нынче. Завтра уж с сетью. Не хочется с реки уходить. Сеть — одна баламута. Ишь, выперло на улицу всех, точно праздник советский: Комсомол или Свержение.
— Эй, ты, рыбак! Долго валандаться будешь там? Отнесет — не воротишься.
Огрело криком Ивана, как водой охлестнуло. — Что за чорт? Оглянулся. Господи Иисусе! Отошла льдина от берега, как бог свят, отошла. Что ж делать?
Стал Иван посередине — ни туда ни сюда: остров.
Хлещут крутые волны о льдину. Вздернуло ветром их на дыбы. Кричат с берега, — знай, мол, жди, не беспокойся. Лодку пришлют. Пуще прежнего толпа наверху — сбилась запрудой, нет ей пути. Куда бежать только, не знает: к перилам, к реке ль или на месте остаться?
Ребята, те без раздумья шмыгнули меж ног, разом скатились к реке.
— Айда, ребята, поможем. По льдинам-то легко.
— Да-а, легко!
Шумит народ на мосту:
— Ну, вы, дьяволы, не трожьте его. На губах волоса не повыросли, а туда же спасать! Пусть лодку дождет.
— А ты не учи. Осторожа лучше ворожи. Сигай, брат, — пока лодка придет, под мост попадешь. Вон ведь как тянет.
Стоит на льдине Иван, чует: колышется, к мосту несет. Видать, и впрямь прыгать придется. К краю шагнул, ноги, как крючья, за льдину цепляются.
Глянул вперед — горят в солнце башни кремлевские, смотреть невозможно, дворцовые окна, как из красного желатина поделаны; стрелки Спасских часов, кровью налитые, отвесно стоят, шесть отмечают. Перекрестился Иван, раскачался, ведрышко впереди себя выставил. Прыгнул…
Ух! вот оно — хрясть! Вызволи, господи!
В куски распался сзади него тонкий край льдины, в воду пошел. Прямо под ноги ребятишкам свалился Иван — ведерка не выпустил. Слава тебе, господи! На твердой земле — допрыгнул.
Смеется сердце в Иване — спешит. Подошел к своему переулочку — ишь высохло как: воробей ног не замочит.
Зато двор — одна лужа сплошная. Ходят по ней бумажные пароходы, — нет устали у детей, вьются над лужей, как мошкара над болотом.
Обогнул Иван лужу, к крыльцу подошел. Кот рыжий на ступеньке сидит — дверь сторожит.
— Ну, ты, Махно, дай дорогу!
Протянул Иван руку к двери: огромный, тяжелый — ржавое сердце дверное — висит на кольцах замок. Что за оказия!
Враз слетел Махно в лужу — не успел отскочить.