Прислонясь плечом к косяку, Абраменко посторонился, как будто собой отворяя дверь. Первым вошел Вася, он старался не стучать костылями.
Комната, которую принанял Абраменко только с приездом сестры, была обставлена хозяйской мебелью. Плюшевый диванчик, полдюжины стульев вокруг стола, покрытого клеенкой, буфет да несколько гастрономических натюрмортов по стенам, — вот какой мне запомнилась эта комната. На подоконниках стояло много цветов. Мы не раз обкрадывали хозяйскую оранжерею, нарезая букеты из резеды и левкоев для Веры Михайловны…
Тут только, в комнате, я разглядел Абраменко. Его белые волосы казались румянцем на землистых щеках, буграми торчали веснущатые скулы, а верхняя губа утратила свойственный ей рисунок — припухла и вздернулась с одной стороны.
— Что, брат, измотался? — Вася потрогал Абраменко за плечо. — А Вера Михайловна у себя?
Опустил глаза Абраменко, рассматривая узоры на сорочке. Так девушки теребят свои передники, когда тяжело у них на душе.
— У себя Вера Михайловна?
— Да.
— Напрасно. Ведь там пылища, поди, какая!
Абраменко вздернул голову и сказал сердито:
— Все равно, она умерла!
Тень пробежала по заострившемуся носу, и брат рухнул локтем на косяк.
Я смотрел на этот локоть. Рядом с ним у дверных петель содрана краска на доске. Это мы кололи грецкие орехи для Веры Михайловны.
— Умерла?! — Зингенталь держал себя за подбородок, как будто высчитывая что-то в уме.
Вася повис на своих костылях. Еле шевеля ногой, он доплелся к двери соседней комнаты. Я услышал, как взвизгнула ручка, и через секунду, в тон ей, — женский голос, позаимствованный из предбанника:
— Нельзя! Нельзя мужчинам! Мы покойницу убираем!
Маленькая пауза — и снова:
— Да что вы, господин! Пустите! Нельзя мужчинам.
Дверь захлопнулась, а Вася не возвращался. Его привел Венский, поддерживая за талию. Шатается Вася, и на пуговице его пальто раскачивается красный пакетик с тянучками.
Домовито заскрипели пружины, когда Козлов сел на диван. От плюшевых подушек поднялась веселая стайка пыли. Зингенталь разогнал ее ладонью, как назойливый дым.
Дверь из комнаты Веры Михайловны приотворилась, и тот же голос нетерпеливо сказал:
— Давайте же сорочку!
Абраменко отнял руку от косяка. Волосы на одной его щеке взъерошились, ухо покраснело, тогда как лицо, еще более позеленевшее, стало страшным. Он вышел в коридор.
— Сорочкой пол подметать! Разве можно?
Вася заткнул уши. Трезвый голос в этот момент действительно звучал непристойно.
— Когда же это произошло? — решился спросить Венский.
Абраменко посмотрел на меня.
— Не знаю… — и, спохватившись: — На рассвете.
Теперь Абраменко ходил по комнате из угла в угол. Посуда дребезжала в буфете, а цветы на подоконнике вздрагивали, словно колыхал их ветерок. Тяжелая поступь, большой человек.
Большой сирота.
— Зря умерла! — сказал Зингенталь убежденно.
И тогда Абраменко стал говорить через силу, как будто торопясь оправдать свою сестру:
— Не умереть было трудно… С ее здоровьем — на болото, в гиблое место… Тамошний урядник — и тот за растрату сослан. Земля голая, не родит. Мука к весне восемь гривен фунт. А пособия от начальства — шесть целковых в месяц.
Он ходил, встряхивал головой и вдруг остановился, схватившись за спинку кресла.
— А режим! Собачий режим! Хуже, чем собачий!.. Даже по окончании срока ее сюда повезли в клетке, в столыпинском вагоне.
Минутную ярость снова сменило отчаяние. Абраменко закрыл глаза, закрыл их так плотно, что веки сморщились, а брови сползли в глазную впадину.
— Между прочим, — сказал Венский, — умер Столыпин.
Это было произнесено скороговоркой, действительно «между прочим». Но Абраменко прозрел тотчас же.
— Что?!
— Умер Столыпин. Понимаешь — умер, совсем…
Припухшая губа поднималась все выше, собирая у глаз морщинки, уже показались крепкие зубы, и на бледном, на землистом лице мы увидели прекрасную улыбку.
— Да ну?!..
— Да, ну войдите же! — в третий раз нетерпеливо повторяет Андрей Петрович.
Из коридора опахивает ветром, тяжелые тучи дыма чуть-чуть раздвигаются. Входит Клавдия Дмитриевна.
— У больного, которого вчера оперировали, началась рвота.
Она говорит запинаясь, не глядя на профессора. Андрей Петрович поднимается и отряхивает брюки, сбившиеся в коленках.
— Давно рвет?
Сестра должна отвечать на прямо поставленный вопрос.
— Не знаю… Я была в первом этаже, а няня уснула.
Овечкин подпрыгивает на диване:
— Как уснула? Почему уснула?
— Спросите ее сами, товарищ Овечкин!
Клавочка сердится, надувает губки, и термометр в верхнем кармане поднимается к самому ее подбородку.
На плече у Андрея Петровича халат. Он переброшен небрежно, как дождевик.
— А судороги вы не заметили?
— Нет, как будто…
— Хорошо. Грелки приготовьте и термоформы. Мы сейчас придем. Подушку из-под головы больного убрать.
Клавдия Дмитриевна в последний раз смотрит на Овечкина: «Ведь завтра пришлешь записку вместе с рецептами, а я не прощу, ни за что не прощу!..»
Дым в комнате, парусиновые портьеры, тусклое небо за стеклом — все одноцветно, все серо. Убогий колорит. Хотя бы птица пролетела, хоть бы догадался кто бросить комом снега в окно!