Я ничего не сказал, я положил их на стол и вышел из комнаты. Я ничего не сказал, я ничего не знаю, но я чувствую сердцем: салфетки звучали насмешкой. Пусть будет так. Учитель, мой добрый учитель, мой, бесценный друг, я знаю, что у каждого есть свое беззащитное место. Удары в него никогда не прощаются.
Опять эта вечерняя музыка…
Есть непонятная радость не возражать клевете и не бороться со случаем: она, как Скупой рыцарь, злорадно пересыпает золотые богатства, не известные никому.
Адская машина истории неуклонно тикает механизмом, брегетова спираль отсчитывает зубчики колеса, и стрелка медленно настигает римские портики цифр. Все часы согласованы в мире. Маленькое золотое насекомое на руке у Светланы Алексеевны шелестит вечностью, заведенной в звездных пустынях мироздания.
Огромное колесо миров скрипит. Небо пульсирует единством, зубцы колеса передвигают мириады других, и каждое движение трогает осторожную возню сцеплений. Клоп, переползающий стену в доме управления «Абрау-Дюрсо», под 43–44 градусами северной широты и 35–37 градусами восточной долготы от Гринвича, знает время и, когда поднимается солнце, убирается под карниз. Может быть, это добродетельный отец семейства, с отрыжкой и анекдотами, наподобие счетовода из нашей кооперации. Мир ему, пусть убирается к чорту! Мне лень пошевелить пальцем.
Мы не могильщики истории, мы — часовщики. На зубцах колеса, повисшего в бездне, сидит Илья Павлович Придачин и вынимает из тряпки эмалевый циферблат Павла Бурэ. Ноги его качаются между звезд. Он закуривает от луны, плевок его летит между орбит, кружится в притяжениях и попадает в трубу ученого мужа из Академии наук, не занимающегося политикой. Ха-ха! Почтенный мандарин рассылает радио по ничтожной планете.
Мы — часовщики из мастерской Карла и Фридриха, старых мастеров в сюртуках, из тихого переулка, бросающего желтые полосы света на мостовую. Напротив всю жизнь просидел, прочищая колесики, Дарвин. Ти-ти-ти-ти-ти-ти-ти… — возились часы на стенах. Бородатый старик разбирал механизмы, настраивая адскую машину. Ночью мы видели его мерцающий лоб с выпуклой зоркостью направленной лупы.
Часы идут к совершенству. Кое-что засорилось в мире и покрывается ржавчиной. В старых замках Англии полночь глухо шипит и ворчит в механизме, аллебарды старинных стрелок стали опаздывать. Глухие удары настигают ночь и пугают мышей. Часы отстают, они просыпают время, история чопорно дрыхнет в кожаном кресле. В Германии они пробили давно, в предместьях — раньше, чем в залах и гостиных Курфюрстендамме. Илья Павлович чистит часы керосином, они идут верно: он не просыпает гудка, кочегарка начинает гудеть, когда старый клоп переползает стену.
Илья Павлович, хитрый как бес, сидит на обрубке и смотрит на солнце. Может быть, он знает, как быстро и верно идут колеса адской машины. Правда ведь, мы просто веселые спутники-часовщики с большой демократической улицы, где поют, убивают, целуются и плачут… Нет, мы висим на зубцах, под самою крышей, над нами уходит даль, под нами дымятся трубы, под нами копошатся букашки-люди. Дайте мне вашу тряпку, товарищ Придачин, почистим до блеска колеса, пора просыпаться, вставать и приниматься за дело. Классовая борьба — это починка часов ради веселых и чистых дней человечества. Пусть же они идут без задержки.
Что-то скрипит… Знаете ли вы, что Франция переживает винодельческий кризис? Подвалы набиты бочками, рынки насыщены, спирт и абсент городов кладут синяки под глазами парней и девушек. Особняки и лимузины фирм требуют законопроектов о спиртовании и химизации виноградного сусла, запрета ввоза, нажимов на рынки. Целомудренность винных бочек так же невыгодна посетителям первых кресел вечерней оперы, как излишняя щепетильность продавщиц модных конфекционов и молодых мастериц, не имеющих права носить прошлогодние юбки. Виноградари разоряются, они не в состоянии бороться с мильдью. Кола Бреньон сидит в кабачке и отпускает острые штуки по адресу отцов государства. Двор его опустел, огни Парижа наводят на мрачные мысли, добрые внуки его до сих пор не возвращаются с Марны. Но он горд и доволен, старый седой ворчун. Кто не читал, что пишет его последний и благородный сын? Если это так, — пишет он, — если это так пойдет дальше, он отказывается от прекрасного старого отечества.
Часы виноградных холмов, часы с кукушками, часы зеленых лужаек с черепицею домиков, часы добродушных женщин в грубых ярких чулках и веселых румяных кюре останавливаются. Прекрасная Франция! Нежный голос из книг, почерк розовых яблонь, неунывающий смех в темноте событий и крови, как старый красный огонь в добром стакане вина… Пусть хороший удар выбьет ядовитый абсент на продажные запонки, и пусть их зароют в землю, когда взорвется машина. Колесо поворачивается, секиры стрелок острее ножа гильотины.
Все связано в мире, друзья, — нам нечего опасаться. Часы не остановятся никогда, их медное быстрое сердце затронуто вечным движением. Илья Павлович знает все это у себя в кочегарке.