Тарковский мог утром прийти на съемку и сказать помрежу: «Маша! Пока господа актеры переодеваются, дай им почитать новый сценарий. Пусть познакомятся с новым текстом». Когда он успевал переписывать? Ночами?
Мы приезжаем на съемку, а Андрей уже два часа там возле ручейка какого-нибудь бродит, камни подбрасывает, водоросли поправляет. Говорит: «Сейчас начнем снимать. Потерпите минутку». А потом мог целый день снимать какую-нибудь ветку на дереве, то, как листья падают в ручей или дрожат от ветра[513].
Таким же переменчивым Тарковский был и в процессе монтажа. Реальный итог его монтажных размышлений почти во всем не совпал с записанными им во время болезни. «Бар» в фильме остался, но не в самом конце. Текст о больной дочери в «Комнату» не вставлен. Девочка с костылями у «Бара» стоит не в конце «Сна», а в эпизоде «Бар», как монтажная перебивка. Рыбы в фильме остались в финальных кадрах «Комнаты исполнения желаний», перед «Баром». Девочка (цветная) на плечах отца в монтаже стоит после Бара. Этот эпизод гениален по своему решению. Зритель думает, что девочка идет сама, что это результат исцеления, выпрошенного для нее Сталкером в Зоне. Но оказывается, ее несет на плечах отец, и никакого исцеления не произошло.
Кайдановский в эпизоде на кровати говорит с некоторым надрывом, но кто заставлял его на съемке говорить неестественно высоко, фактически «голосить», как не сам Тарковский? Сашу это безумно раздражало, он говорил, что для него это не органично, что он насилует связки, что в его голосе появляется кликушество, но Тарковский настаивал на своем. Позже он, вероятно, все же почувствовал, что манера говорить, которой он так добивался от Кайдановского, делает Сталкера неприятным, вызывающим антипатию и работает против персонажа.
Кто озвучивал Девочку, я не знаю. Помогал ли в этом Кайдановский, тоже не знаю, но это звучит безукоризненно.
Пожелание Шаруну не режиссировать вполне объяснимо. Своей профессией он владел блестяще, был человеком огромного опыта и неуемной энергии, но, к сожалению, эта энергия распространялась на многие вещи вне его компетенции. Владимир Иванович очень любил давать советы. Всем. И не только по своей профессии.
Какая странная чепуха! Видно, была высокая температура. Я действительно (помню) думал тогда, что вполне могу умереть. Надо немедленно выздоравливать и кончать картину[514].
В конце января завершились натурные съемки «Обломова» в Подмосковье, и я вернулся в Москву. На следующий день я отправился на «Мосфильм», чтобы узнать новости по «Сталкеру».
Тарковский не переносил, чтобы кто-либо имел доступ в его режиссерскую кухню. В монтажную и в тонателье сотрудники, не имеющие прямого отношения к делу, не допускались.
Я не собирался общаться с ним, тем более после турдефорса, который он проделал со своей женой, официально назначенной в день окончания картины вторым режиссером и потом получившей деньги за работу, которую она не выполняла. Меня оскорбил этот совершенно неприличный трюк. Я попытался понять Андрея Арсеньевича и решил, что это поступок Тарковского-человека. И постарался отделить его от Тарковского-художника. Тарковский-художник по-прежнему восхищал и очаровывал меня, как восхищает и очаровывает и поныне.
Узнать, как идут дела на фильме, которому отдано более двух лет жизни, можно было только у Маши Чугуновой, но и она не была словоохотлива. Я отправился на тонстудию, где шло озвучание «Сталкера». Услышав недовольный голос Тарковского, заходить в ателье не стал, немного постоял в коридоре. Дверь в ателье была открыта, и я слышал, как Андрей Арсеньевич сердито и недовольно выговаривал звукорежиссеру Шаруну. Владимир Иванович вяло оправдывался. Меня удивили раздраженные интонации Тарковского по отношению к Гринько. Тарковский требовал, чтобы он говорил суше и более жестко. Николай Григорьевич повторял много раз каждую фразу, но режиссера это не устраивало. Тарковский был зол и неприлично ядовит по отношению к очень старавшемуся актеру. Я не мог слушать эту не очень приятную сцену и ушел.
Марианна Чугунова: Ему (Тарковскому) казалось, что у Гринько украинский акцент[515].