На случай если не доведется поработать напрямую с таким человеком, Митци досталась в наследство целая студийная коллекция: комнаты, забитые полками с ящиками, а в них – образцы, сделанные еще на заре звукозаписи. К примеру, металлические цилиндры, обернутые станиолью, испещренные прорезями иглы глубинной записи. На пожелтевшей бумажке, привязанной к одному цилиндрику, значилось: «Ирландский иммигрант, недавно прибыл, раздавлена грудь, базальтовый жернов». На полках стояли и аппараты для воспроизведения таких редкостей. «Задушенная скво, ирокез, медленно, среднее расстояние, кожаный шнур». Митци неделями исследовала комнаты, полные эбонитовых и целлулоидных дисков, дисков из шеллака и, наконец, винила.
Не для того ли изобрели кинематограф, думала она, изучая эту сокровищницу криков, чтобы просто появился интересный способ их воспроизводить? Здесь, порученные ее заботе и опеке, хранились боль и бессмертие. Возможно, коренные жители Американского континента правы: если фотография крадет душу, то в этих записях – души мертвых. После смерти они не отправились ни в рай, ни в ад, но стали инвентарем, товаром на складе. А теперь приносят деньги, лежа в выдвижных металлических ящиках, прячась в холодных бетонных стенах. Боль, превращенная в товар.
Митци налила себе бокал рислинга и отхлебнула достаточно, чтобы запить таблетку «амбиена». Бутылку оставила рядом – не искать же ее потом, когда понадобится наполнить снова.
Каждая запись – как доза. Каждый крик, каждый вопль вонзался в кровь адреналином и эндорфинами. Митци путешествовала по крикам, воплям, визгам и вою, развалившись на микшерном пульте. Наушники крепко вцепились в голову. Когда силы были на исходе, она поставила любимую запись: «Сестренка, умирает в ужасе, зовет папу». Наполнила бокал и нажала «Воспроизведение».
Боль пульсировала в руке. Укушенный девчонкой палец загноился. Приходилось держать локоть согнутым, а руку поднятой, не то пятерня распухала варежкой и из нее что-то капало.
Доктор Адама из группы поддержки попросил присутствующих склонить головы. Он должен был прочесть двадцать третий псалом, но вместо псалмов по какой-то чудовищной ошибке читал из Книги Иисуса Навина о падении Иерихона. Никто и не заметил: все улыбались и одобрительно кивали. Заканчивая чтение, доктор Адама провозгласил:
– Народ воскликнул… и обрушилась стена… все, что в городе, и мужей, и жен, и молодых, и старых… истребили.
Закрыв Библию, доктор пригласил Фостера занять его место. Стоя на возвышении, Гейтс Фостер принялся за панегирик. Распухшую руку он поднял, словно приносил клятву. За исключением нескольких лиц, знакомых по группе, все скорбящие оказались чужаками. И все пялились на него так, что приходилось отводить взгляд. Повсюду Фостер видел немигающие глаза незнакомцев, слышал прикрытый ладонями шепот и хихиканье.
И тогда Фостер увидел Эмбер, или, как ее звали теперь, Эмбер Джарвис. Мать Люсинды сидела на складном стуле в заднем ряду часовни. Нежданно-негаданно она все же пришла на похороны, хоть и в одиночестве. Эмбер была в бежевом, резко выделяясь среди моря траурной черноты.
– Когда Люсинде было шесть, дочка попросила маму научить ее готовить. – Фостер рискнул поднять глаза на женщину в заднем ряду. Та кивнула, подбадривая его. – Решили приготовить жаркое на обед…
По ее лицу промелькнула улыбка: Эмбер поняла, о чем он будет рассказывать. Фостер помолчал и улыбнулся в ответ.
– Мама попросила Люсинду достать из нижнего ящика сковороду. – Каждое действие и деталь раскрывали следующее воспоминание. – Затем положила мясо на разделочную доску, достала нож и объяснила, что первым делом надо удалить кусочек сантиметров пять с более узкого конца куска.
Руки Фостера машинально положили перед ним невидимый кусок сырого мяса. Распухшая ладонь распрямилась, как в ударе каратиста, и стала разделочным ножом. Нарезая невидимое блюдо, он рассказывал, как Люсинда поинтересовалась, зачем укорачивать кусок мяса. Мама не задумываясь ответила, что тонкий «хвостик» пропечется слишком быстро и попадет на стол сухим, поэтому готовить его надо отдельно.
– Но Люсинда не поверила такому объяснению, она непрестанно спрашивала, почему весь кусок не пропечется равномерно. Вот какая она была умненькая!
Говорить о своем ребенке в прошедшем времени было больно. За спиной стоял раскрытый гроб, заваленный старыми игрушками. Робб и остальные прислали гигантскую корзину белых гвоздик – как будто требовалось украсить на скачках лошадь-победительницу. У гроба стояла подставка, на ней – большая фотография улыбающейся Люсинды-второклашки.
Фостер поднял голову и встретил взгляд бывшей жены, женщины с волосами, как у дочери: тяжелыми, темными, зачесанными назад, однако уже поседевшими у висков. Она кивнула, и Фостер продолжил:
– Люси не поверила объяснениям; она хотела выяснить, зачем обрезать жаркое.