Чтобы не исчезнуть на уроке русского, Арсений украл хрестоматию для восьмого класса. Внутри был Чацкий, не готовый прислуживаться, Онегин, Печорин и прочая литературная польза, не имеющая к жизни никакого отношения. Хрестоматии никто не хватился. С того памятного дня Арсений начал присматриваться к тому, что воруют другие. Воровали, например, мел. Он исчезал с полки у доски и обнаруживался на асфальте, использованный для игры в «казаки-разбойники» или «классики», если мел воровали девочки. Деньги – копейку, две, три и даже десять. Оброненные в буфете, они считались уже ничьими и легко находили нового хозяина. Деревянные линейки, транспортиры, «терки», промокашки… Классная, например, воровала цветы в горшках. Объявляла, что берет их домой: спасать от увядания и неухода – и никогда не возвращала назад. Дома у нее, думалось Арсению, были джунгли. Еще она воровала время. Из-за организованных криков «позор!» они никогда не успевали толком ни ответить что-то из урока, ни начать новую тему. И каждый раз она, эта новая тема, была домашним заданием, с которым нужно было справляться самому. В старших классах «позоры» сошли на нет, и классная ограничивались зачитыванием вслух записок, которые они писали как будто друг другу, но адресовали ей, сдабривая любовное матюком и шифруя все это вместе взятое печатными буквами. «Малолетние преступники! – кричала она. – Пусть тот, кто это писал, выйдет и признается. Иначе всем – единицы». Но было уже известно, что «всем – единицы» решается в кабинете директора или заврайоно, управа на которых находилась через родителей, сидящих в райкоме партии или в какой-нибудь контрольно-ревизионной комиссии, а потому имеющих право на вмешательство, на крик и даже на грубую выволочку. Единицы менялись на четверки и даже иногда на пятерки. А директриса со странной фамилией Капитан воровала зарплаты уборщиц. По бумагам их было четыре, а по факту две. Мир, открывшийся Арсению, был справедлив. И только Дима, одноклассник Дима, не вписывался в него с самого начала.
«Почему ты не кричишь вместе со всеми, Кравец?»
«Не хочу».
«Тогда выйди вон из класса и завтра приходи с отцом. У тебя есть отец? Не хитри, я в журнале посмотрю, у меня там все про вас записано. Та-а-а-а-к. Молчишь, значит? Смотрим. Отца нет. Безотцовщина, значит. Приходи с матерью. Будем думать про учет в детской комнате милиции. И вон, я сказала, вон отсюда!»
«Если бы я был участковым, я никогда не поставил бы тебя на учет, – сказал ему Арсений после уроков. – Никогда». Дима пожал плечами: «Забудь».
И Арсений послушно забыл. Через неделю или через две, когда «позор!» кричали Диме, он кричал вместе со всеми и даже находил в этом удовольствие, равновесие и некоторую точку опоры. Кричал, не вдаваясь в подробности, не присутствуя, не вникая. Кричал, потому что таковы были правила. Арсений пытался объяснить это Диме и не один, а несколько раз, но тот был непробиваемым и постоянно несогласным. Не так давно Арсений Федорович определил Димину болезнь как социальную слепоту, услышал в каком-то ток-шоу, попробовал на вкус, применил и убедился, что прав. Слепота. С того самого четвертого класса Дима наотрез отказывался видеть простое и очевидное. И потому, наверное, дружить с Арсением не хотел. И дружбы приходилось добиваться упрямыми и настойчивыми ухаживаниями: разделенным на двоих бутербродом, лишним билетом в кино, видиком, который купила гражданка Кайдаш. И даже армией, в которой гражданка Кайдаш нашла подход к веселому военкому и к тихой пожарной части, где дедовщина была такой же слегка спящей, как и сама служба. Сладко думалось, что без Арсения Дима мог загреметь в любой интернациональный долг, которыми оброс, как репейником, одряхлевший Союз. А потом выяснилось, что не мог. Потому что у Димы была бабушка. Такая бабашка, которая могла всех загреметь сама.
Бабушка Димы печатала на машинке. В городе, где козы паслись на клумбе у райисполкома, а свиньям всегда несли с работы, если на работе была столовая, в городе, где жили больше огородами, чем зарплатой, умение стучать на машинке считалось пустой забавой, чем-то сродни фокусу, на который можно было сходить посмотреть. Бабушка Димы, как все другие бабушки – крупные, горластые, с тяжелой рукой и тяжелым характером – носила цветастый халат, в холода поверх него кофту – неясного цвета. Зато она красила ногти. Дима говорил, что, когда она печатает, это похоже на вишневый град. Как будто вишни падают и падают на стертые буквы машинки, и если она дает большую скорость – больше ста двадцати ударов в минуту, то в доме, говорил он, даже пахнет вишневым вареньем. Дима называл ее баба Лида, и Арсений тоже, и весь квартал, а может быть, и весь город.