Он любил Европу, и любил Канаду, и Штаты тоже очень любил. Полгода, три месяца, месяц, год – разные резиденции, разные университеты, высокая конкуренция и неприкаянность, и еще усталость, и Лорелла, которая не давила, но мягко, очень мягко и деликатно просила определиться, остановиться и что-нибудь уже выбрать. Роман пытался ей объяснить, что выбирает не он, а его, и что так будет всегда. Мода на курсы в этом смысле ничем не отличалась от моды на джинсы. В этом сезоне могли быть узкие дудочки антиколониализма, в следующем – широкий клеш постсоветской демодернизации олигархической экономики, а через год – не факт, что в Лозанне, а даже напротив, где-нибудь в Берлине или в Лионе – вспышка необходимости увидеть дырки на ткани и послушать что-то о несостоявшихся люстрациях или транзитной юстиции в зонах, видимых тру-европейцами, как африканский водопой, нелепый казус в границах воображаемой Европы.
Если Кира была, то субботняя Лорелла не пила кьянти. Она надевала смешные уши или колпак, она разводила по ту сторону экрана целые кукольные спектакли, показательно ела кашу «за маму» и творожок «за папу», пела дурные песни дурным голосом мимо нот, но Кира была счастлива и часто засыпала вместе с ней, с Лореллой, совершенно вымотанной, но, кажется, довольной.
Кристина, мать Киры, была таксисткой. Она приехала на вокзал на старом голубом «шевроле» и грозно, но весело обрушилась на вернувшегося и чуть подзабывшего реалии родины Романа за то, что он не понимает, где право и где лево, за то, что путает «Пузату хату» и «Домашню кухню», за то, что заставляет ее волноваться и переезжать с места на место, а волноваться совсем нельзя, потому что беременность – четвертый месяц и все время хочется есть. Она факала другим машинам – за то, что те ехали слишком быстро, за то, что те ехали слишком медленно, за то, что они вообще были машинами на ее пути. Она подпрыгивала на водительском сиденье от возмущения, от радости, от ненависти и от того, что обогнала старенький «пежо» на перекрестке. Роман не заметил и не понял, как и когда его сердце переместилось из функционально пригодной и здоровой грудной клетки сначала на водительское сиденье, а потом в мочки ее ушей, в длинные пальцы, держащие руль, в шею, тонкую и худую, не изящную совсем, а нервную, напряженную, как у голодного птенца. Он подумал тогда о воде. О том, что как будто никогда не мылся толком, экономя капли в дешевом пластиковом тазу, а вот тут – попал под шумные, грохочущие, плотные и щедрые потоки, превращающиеся то в дым, то в пар, то в туман, то в океан, то в дождь. Превращающиеся и почему-то принадлежащие ему одному. Он не думал о том, будет ли прилично или не прилично, будет ли приемлемо или стыдно. Он думал только о том, чтобы не сломать ей шею, не сломать ей шею в том резком движении, которое нужно было сделать, чтобы ее поцеловать.
До рождения Киры или даже, может быть, до первой Кириной годовщины Роман не думал о Кристине, не видел и не слышал ее. Только шум водопада, напор воды, ручьи, разливающиеся всюду, хляби небесные, разверзшиеся везде как радость, а не как наказание. Он не знал, глупая она или умная, красивая или не очень, он с трудом вспоминал, сколько ей лет, но, вспоминая, тихо радовался, что обошлось без совращения несовершеннолетних. Роман предложил жениться – жениться сию секунду, немедленно, пока есть этот звон в ушах и деньги, чтобы снимать квартиру. Жениться, удочерить ребенка, взять кредит, вернуться в университет и закрепиться окончательно и серьезно, не выворачивая голову в сторону Лозанны, Вены или Флоренции. Кристина согласилась только на университет. И Лорелла, выходившая на связь утром в понедельник и в другие утра тоже, одобрила эту разумную «неспешку». «Потому что зачем так быстро? Надо посмотреть друг на друга немного дольше».
«Ты думаешь, у меня, у нас не получится?» – спросил Роман. «У большинства не получается», – грустно вздохнула Лорелла. «Ты имеешь в виду нас?» – «Нет, – мягко улыбнулась она. – Я имею в виду то же, что и весь мир: Брэда Питта и Анжелину Джоли».