Еще не рассвело, а Гэля уже собралась в дорогу. На шестке старуха сжарила яичницу, налила кружечку парного молока, положила краюху хлеба и все упрашивала не стесняться, есть. А когда Гэля взялась за щеколду, обняла ее и заплакала:
— Куда ж ты, моя ясочка, пойдешь? А дай же вам, боженька, здоровья, счастья, долгого века. Береги себя, дочушка, чтобы не простыла, не дай бог.
Иван, в шапке и кожухе, стоял опечаленный. Он не хотел отпускать Гэлю, но и оставлять ее нельзя: дознается и тут же прилетит Андрей. Тогда беды не оберешься. Увезет на хутор и силком выдаст за кого-нибудь гнусавого шершнюка. Пусть лучше пока поживет в Хоромцах.
5
В Рудобелке была советская власть, ревком, а за Птичью легионеры и солдаты кайзера Вильгельма драли с мужиков шкуру. В Лясковичах и Загалье пьянствовали, грабили и издевались над людьми шляхетские банды.
Жить отрезанными от мира больше было нельзя. Нужны были советы, поддержка, а главное — оружие и патроны. Где их искать? С кем посоветоваться, что делать дальше? Есть же уездный комитет большевиков. Надо во что бы то ни стало пробраться в Бобруйск, отыскать Платона Федоровича.
Соловей вспомнил про чайную, раков и про три стакана чаю без сахарина. Посоветовался с Прокопом Молоковичем и Максимом Левковым.
— Надо ехать, — поддержал Максим, — без подмоги нам не выстоять.
Ехать решил сам Соловей с Анупреем Драпезой.
Дороги размыла ранняя весна. В лощине лужи мутной воды. Ночи стеклили их тонким ледком, под ногами похрустывал наст и чмякала прошлогодняя листва. До Ратмирович Александр с Анупреем добрались пешком. На Соловье была длинная, подпоясанная веревкой свитка, старая отцовская шапка, на ногах — морщаки с суконными портянками, а в руках кнут: если кто остановит, ответ был готов: «Не встречали ли буланого коня с лысиной?» Анупрей же должен был говорить, что едет в больницу к отцу. У него и торбочка была за плечами, вроде бы с передачей для больного.
На станцию пришли ночью и сразу же затерялись среди пассажиров, что спали на лавках и на полу. Тут уже не страшно: никаких документов ни у кого не было, а если кто и поинтересуется, можно говорить все, что взбредет в голову. На станции хлопцы впервые увидели новых оккупантов. Освещенный тусклым, закопченным станционным фонарем, по мокрому настилу перрона ходил взад-вперед старый долговязый немец. Усы подкручены, как у кайзера Вильгельма, на голове каска с двумя козырьками и острым шишаком на макушке, спереди — большой распластанный орел. Короткая мышиного цвета шинель топорщится на спине, гулко стучат подбитые толстыми гвоздями подошвы. Немец смахивал на огромного грача, который прилетел на чужое поле и ковыляет в одиночестве.
Заморосил мелкий весенний дождь, поползли по стеклам длинные, кривые струи. Дождь прогнал с перрона и старого немца. Видно, спрятался где-то.
Соловей сидел с прикрытыми глазами и не пропускал ни единого движения, ни единого слова. Слух и зрение были настороже, а в голове, будто в туго заведенных часах, бешено стучали, обгоняя друг друга, мысли. Он думал обо всем, о чем не хватало времени думать дома: почему подписали Брестский мир и пустили немцев, куда переехало командование Западного фронта; что происходит в мире и как быть дальше им, рудобельским коммунистам и партизанам, ведь защищаться придется не только от мятежного корпуса белополяков, а и от регулярной, вооруженной и вымуштрованной армии кайзера; кого они найдут в Бобруйске, что им посоветуют, чем помогут?
Анупрей, подложив под голову торбочку, дремал на полу у стены. Они выдавали себя за незнакомых. Договорились садиться в разные концы вагона, а в Бобруйске встретиться в чайной на базаре.
Поезд подошел далеко за полночь. Одно название поезд: несколько теплушек с проломанными боками, разбитыми стеклами, давно не топленными «буржуйками». Впереди, сразу за паровозом, прицеплены три пассажирских вагона. В них моргали огарки свечек, и казалось, что там тепло и уютно. Возле этих вагонов стояли немецкие солдаты и никого туда не пускали. А в теплушки рванулась толпа мешочников — толкались и кричали, кто-то кого-то подсаживал, кто-то кого-то стаскивал за воротник. Все ругались, орали и мешали друг другу. И так перед каждым вагоном. А по перрону спокойно расхаживал, посмеивался и потешался старый немец с вильгельмовскими усами.
Соловей с Анупреем с грехом пополам забрались в последний вагон. В нем было холодно, темно и тесно. Мужчины и женщины сидели, лежали на нарах и под нарами, устраивались на полу и просто стояли, прислонившись к стенке. Вагон гомонил и ругался: отталкивали узлы и друг друга, окликали знакомых и односельчан. Когда поезд двинулся, все понемногу успокоились и притихли.
Поезд еле тащился. Останавливался на каждом полустанке и просто в поле. Через окна слышалась немецкая речь, выкрики, какие-то распоряжения. Потом снова ковылял раскачавшийся «телятник». Люди стонали и бормотали спросонок.