С гастрольной бригадой я долго кочевал по уральским городам и весям. Из Нижнего Тагила — ничего лучшего не придумал — послал сдержанную телеграмму, будто я проигрался в пух и прах, пусть достает денег и высылает для покрытия долга. А я отродясь карт в руки не брал, а если и брал, то осторожно, да только она этого не знала. Затем, упирая на то, что может невзначай потребоваться для домоуправления, подбросил ей справку из диспансера: дескать, у меня открытая форма туберкулеза, результат фронтовых невзгод, хотя посмотреть на меня — это как гений и злодейство, вещи несовместные: я — и палочки Коха. Но фронтовая контузия, между прочим, у меня была. Наконец, послал ей письмо, предназначенное другой женщине, якобы по ошибке вложив его в тот конверт.
Не от подлости, ей-богу, от доброты пошел я на все эти ухищрения: чтобы облегчить ей наш разрыв.
Теперь предстояло совершить генеральное усилие: заставить ее поднять якорь. В данном случае якорем, заброшенным в мою берлогу, служила массивная настольная лампа, смонтированная в дорогой фарфоровой вазе с пышной бронзовой отделкой в стиле рококо. Это было ее приданое, олицетворение постоянства и семейного счастья. Может, правильнее сказать — овеществление? Как бы там ни было, скажу вам без утайки: чертова лампа просто-напросто давила на мою психику. Ничто, кроме лампы, по существу, не привязывало к моей комнате эту прелестную зеленоглазую истеричку. Чемодан с бельишком и платьями, две рамки с фотографиями мамы и папы — они, конечно, не в счет. Чтобы меньше причинять ей боль, начинать нужно было именно отсюда: унесет она обратно чертову лампу, значит, поднимет якорь и уйдет из моей гавани, как уходят из порта застоявшиеся корабли. Вот вам такое романтическое сравнение. Как видите, романтики я не чужд, нет, не чужд. Тем более — за ней сохранилась комната на Скатертном, где она жила с родителями до того, как встретиться на моем пути. И там, к счастью, еще числилась прописанной. А любовь — что же?! Любовь как сновидение: проснулся — и нет ее. И порой даже нечего вспомнить.
Поскольку душе моей отнюдь не свойственна черствость, я долго мучился и терзался, прикидывая с тоской: попадется ли мне еще когда-нибудь крошка с такими нежными, хрупкими, да-да, так надо сказать — хрупкими, девичьими плечами? А ее улыбка, чуть смущенная, немного виноватая, немного удивленная, словно она все еще стыдится передо мной своей наготы? Да, я еще любил ее. Но еще больше — страшился.
В то лето неважнецки обстояло у меня с финансами, но так как я созрел для любой жертвы, то пришлось разбиться в лепешку, а достать сполна необходимую сумму. Вот тебе, милочка, путевка в Дзинтари, езжай, отдохни. Почему я сам не еду? Нужно же сделать когда-нибудь ремонт у себя в комнате? До каких пор можно жить в такой берлоге? Стены закопченные, с обвисшими обоями, потолок просто черный: во время войны у меня стояла печка-времянка, сам ее и сложил. В ее отсутствие самый раз заняться ремонтом, а лампу с бронзовой отделкой нужно отвезти в родительский дом, иначе ее еще кокнут, чего доброго.
Уговорил. Мы закутали лампу в одеяло и перевезли ее на Скатертный. Вероятно, предчувствуя, что это конец, она так трогательно всплакнула на прощанье, что у меня заскребло на сердце. Не люблю мучить и ущемлять. Но я выстоял. Мужественно выстоял и с мягкостью, достойной истинного джентльмена, проводил ее на Рижский вокзал, где с тихим шорохом перевернулась страница нашей истории.
Три недели промелькнули в упоительной независимости — встречаешься с кем хочешь, возвращаешься домой хоть в пятом часу, а то и заночуешь где придется. Свобода! И тут я спохватился: а как дальше? Не за горами срок ее возвращения. И лампу привезти обратно со Скатертного — пара пустяков. Где найдется то кремневое сердце, которое устоит против ее нежных плеч и стыдливой улыбки?
На конец августа у себя в объединении я получил путевку в Евпаторию лечить невралгию, мучившую меня после фронтовой контузии, — во время гастрольной поездки шарахнуло меня взрывной волной.
На конец августа! А был всего лишь июль на исходе. Со дня на день она нагрянет из Дзинтари. Нет, необходимо закрепить нашу разлуку, иначе все мои усилия пойдут насмарку. Естественное решение — до ее приезда исчезнуть из Москвы. Разлука затянется, это сгладит, самортизирует ее обиду. Понимаете, я не переставал думать о том, чтобы доставить ей как можно меньше неприятностей. Нет, нет, не смейтесь, меня никогда не оставляло благородство.
Для Игоря Дольникова в те годы, конечно, не составляло никакого труда найти подходящий ангажемент. Отношения с начальством у меня были на уровне праздничных тулумбасов, и стоило мне только заикнуться о сердечных затруднениях, как в гастрольно-эстрадном объединении передо мной расстелили ковер-самолет, или, говоря по-простому, скатерть-самобранку: выбирай поездку куда хочешь. Я решил ехать не в Свердловск, не в Мурманск, не в Вологду, а подаваться поближе к Крыму и выбрал Таганрог. Впервые после войны, на мое счастье, там в городском саду открывалась летняя эстрада.