Какое-то время спустя внешне все как будто определилось. Страсти улеглись, волнения утихомирились. Лиза перестала метаться по вечерам и рваться из дому. Почему она приняла такое решение, а не иное, этого я не знаю. Зато знаю другое: Михейкин старался ни с кем не говорить, ни со мной, ни с моей женой, что произошло между ним и Лизой, и я видел, что с каждым днем вместе с тем ему становилось все трудней удерживаться от этой темы. Вероятно, он надеялся, что чувство неприязни к Лизе пройдет. Время шло, а оно не проходило. И позднее он сам рассказывал — он не мог быть с Лизой таким, как прежде, и она казалась ему не такая, какой была до его отъезда в Сибирь, и каждый раз, когда наступало время ложиться спать, он чувствовал невыносимое раздвоение — желание и неприязнь. И я понял его так, что он овладевал ею грубо, без ласки, как бы мстя за все, что произошло, а потом лежал рядом с ней, полный невысказанного отвращения к Лизе, к самому себе, а Лиза тихо плакала, отвернувшись к стене. Это все было невыносимо… Он стал подумывать, а не вернуться ли в Сибирь? Бывали дни, когда он твердо решал, что так и сделает. Его останавливала только боязнь, что на прежнем месте, как и в Воронеже, он не сумеет отделаться от того, что должно быть забыто.
Тупик был непреодолим. Не было выхода, не было решения, как всегда бывает с этими простыми историями. Наверно, каждый знает: восстановить то, что было разрушено, задача порой невыполнимая. И вместе с тем каждый, наверное, знает, что при всех обстоятельствах в конце концов находится выход. Нашелся он и для Михейкина.
Стараясь перебороть в себе постоянную боль, свившую прочный клубок в его сердце, преодолеть злость на прошлое, досаду и ревность, нерасторжимый клубок боли, нарочно, надеясь одним ударом рассечь все, покончить с мыслями о том, что было, раз и навсегда, в надежде, что вдруг как-то по-новому повернутся их отношения, он повел Лизу пообедать в ресторан, а оттуда они пошли в театр, пьеса была как раз для них — шиллеровская «Коварство и любовь». Был теплый, безветренный вечер, лето в разгаре, а он простудился, схватил крупозное воспаление легких и при том уровне медицины его не удалось спасти. И это было так нелепо — приехать из Восточной Сибири и умереть в Воронеже.
В газете был напечатан некролог. Со строительства пришел венок, но к похоронам опоздал.
Каждые два дня Лиза вынимала из деревянного ящика для писем и газет аккуратно свернутую бандероль, меченную почему-то четырьмя или пятью штемпелями, и каждый раз ей становилось тоскливо, что его нет, и она некоторое время, я знаю, стояла в коридоре, держа эту узкую, шершавую бандероль в руках, а потом клала ее невскрытой на нижнюю полку шкафа, словно Михейкин мог вернуться и развернуть свою газету «За металл». Правда это или нет, она мне не раз говорила, что ее не оставляет чувство: он еще вернется.
Но человек ломает себе шею, упав в силосную башню, а стосвечовая лампочка, которую он держал в руках, горит. И месяца четыре спустя Лиза вышла замуж за того типа, с которым сошлась, когда Михейкин был в Сибири. Они быстро разменяли комнаты, и мы с женой так и не увидели, кто занял подле Лизы место Михейкина.
Между тем газета продолжала приходить по старому адресу, и теперь я, а не Лиза, вынимал ее из почтового ящика.
ПО СЕБЕСТОИМОСТИ
Не подумайте, чего ради, что моя история имела место, скажем, у нас в Средней Азии и для маскировки я придумал Витим, в некотором роде, и прочие страсти. Тем более что ко всей этой хреновине сам по себе я не имею никакого отношения. Просто ехал как-то в поезде, и один грузин рассказал. Может, все оно выдумано или взято из Джека Лондона, скажем, или из Брет-Гарта, за что купил, за то продаю. По себестоимости. Паче чаяния, если кому известно в точности, что моя байка, примерно говоря, заимствованная, пусть не стесняется, режет в открытую, я спорить не буду. А в этой байке, если вдуматься, заложена цельная философия относительно подозрительности и доверия людей. К чему ведет оно, к чему — другое.