Нужно сказать, что с детства я не любил образцовых примеров. В детстве у меня был знакомый мальчик Котя, и старшие мне вечно кололи глаза его успехами. Он и учится куда лучше моего, и он очень послушный мальчик, и никогда не дерется, не шалит, и не говорит дерзости старшим, и всегда чистенько одет, и какой он чуткий сын у своей мамы. Самоуверенность и лицемерие внушали мне отвращение. Я и теперь, на старости лет, считаю, что склонность иных пропагандистов чрезмерно уповать на силу положительного примера оказывает на окружающих три рода воздействия: одних она раздражает или даже озлобляет, других — усыпляет, дескать, чего же еще желать, если все так хорошо; третьих она попросту оставляет равнодушными.
Гостиниц, подобных таганрогской, было тогда очень мало в нашей стране, а плохих — огромное количество. Я выступил с мнением, что для дела гораздо полезнее еще и еще писать о застиранном гостиничном белье, о вечном грохоте в коридорах, о многососковых умывальниках, в которые иной раз ленивые уборщицы переливают воду из корыта обратно в, бак, чему я был как-то свидетелем на Урале.
На меня немедленно накинулись, и я уже почувствовал над своей юной и не окончательно облысевшей головой вострый меч проработчиков, так как кто-то уже предложил созвать специальное совещание, чтобы обсудить поведение некоторых лиц, не желающих считаться с очевидными фактами наших достижений.
В эту минуту прозвучал спокойный, рассудительный голос в мою защиту.
Это был голос Ивана Катаева.
Я только начал печататься в «толстых» журналах, Ив. Катаев, наверно, обо мне еще даже и не слыхал. Однако, уловив в моих слабых словах нечто разумное, он немедленно вступился за меня и спокойно раскидал в стороны многочисленных сладкопевцев и проработчиков, как слепых щенят.
Конечно, такие вещи не забываются. Они не забываются, как и случай с очерком Ник. Зарудина, показавшимся неудачным молодому крылу «нашедостиженцев». Несмотря на то что Ник. Зарудин был его многолетним и близким другом, Ив. Катаев не пошел на поводу личных чувств, хотя ему было и горько, и тяжко, что его друг подвергся нападкам, может быть и чересчур горячим. Он сумел непредвзято оценить работу Ник. Зарудина и, вопреки сторонникам очерка, а их было немало, присоединился к мнению молодых.
Надо полагать, от А. М. Горького исходила идея создать два сборника очерков и рассказов о нашей современности. Предполагалось, что их составят люди разных литературных вкусов, разных привязанностей. Один сборник должен был возглавлять Бор. Пильняк, другой — Иван Катаев.
Мне очень польстило, что не Бор. Пильняк, а Ив. Катаев предложил участвовать в его сборнике. Сейчас в этом вряд ли можно усмотреть что-нибудь из ряда выходящее, но в пору моей юности доверие и симпатии, с такой определенностью высказанные Ив. Катаевым, значили для меня очень много.
Как известно, судьба распорядилась по-своему. Она запросто уравняла литературные счеты…
Тридцать лет как Ивана Катаева нет с нами. А писал он всего десять лет. Десять лет литературной жизни! И больше для него не стало времени. Но уже тридцать лет советская литература не забывает о нем. Не забывают о нем люди. И память эта не прекратится. Я верю, что те, кто придет за нами, позаботятся о ней. Писатель и человек Иван Катаев этого достоин.
Юрий Олеша — писатель умный, острый, склонный к метафорической мишуре и маскарадным блесткам, владеющий изящным пером, умеющий скрывать глубинные мысли под покровом красочных и пластических описаний окружающего мира.
Сейчас я только хочу напомнить о поразительной чувственно-плотской памяти показанных им примеров в книге «Ни дня без строчки». В этой книге он утверждает, что «одно из крепко засевших в нас желаний есть желание припомнить первое наше впечатление о мире, в котором мы начали жить». И сам делает в своей книге удивительные успехи в этом роде.
Тонкое внимание к мелочам.
Как и когда появилась пишущая машинка? Она тогда называлась просто «ремингтон», а барышня, печатавшая на машинке, называлась ремингтонисткой. И он вспоминает, что у Л. Толстого одна из комнат в Ясной Поляне называлась — ремингтонная. Ничего себе «пища» была у этого машинного Молоха: «Воскресение», «Живой труп», «Хаджи-Мурат».
Но это не мысли о судьбе человечества. О жизни, о смерти. Это чаще всего изящная и скорее житейская или философическая игра ума.
Вот что, в сущности, его интересовало. При этом я не собираюсь отрицать или скидывать со счетов присущую ему обостренность восприятия деталей, памятливость на художнические подробности, уменье задумываться и даже проанализировать тонкости стиля или художнического видения мира.
Он эстрадный.
Что он написал о французской революции!
Вот серьезное о том, как в Древнем Риме строили дороги, жили рабы, и тут же бой быков в Шито.
Его преклонение перед Наполеоном.
Пафос его книги — не постижение мира. Хотя он и описывает отдельные проявления действительности с блеском. Пафос его книги — удивление внешностью, красочностью мира.
То и дело он пишет, имея в виду далекое детство, «помню до сих пор».