Читаем Румынская повесть 20-х — 30-х годов полностью

Я был занят уже не женщиной, я сходил с ума из-за слабого больного ребенка. С женщиной волей-неволей меряешься силой, нападаешь и защищаешься, а больной ребенок терзает тебя страхом, и мой страх был во сто крат преувеличен силой вчерашней страсти к женщине.

Первую половину ночи я просидел на веранде возле ее окна. Звезды глядели на меня со своей идиотской невозмутимостью. А я со щемящей болью смотрел в прошлое: только вчера я любовался в Аделе радостной полнотой жизни, а сегодня она едва теплится, того и гляди… Разыгравшееся воображение с головокружительной быстротой разворачивало устрашающие картины, превращая их из возможных в реальные. В конце концов я увидел Аделу в гробу, и на глаза мои навернулись слезы, я оплакивал ее, такую юную, и себя, такого одинокого… И понял, что взвинчиваю сам себя и с садистским удовольствием множу всевозможные невозможные несчастья…

К двум часам ночи температура пошла на убыль. Когда я мерял ей пульс, она погладила мою руку и прошептала: «Как вы добры! Добрее всех…» Я так и не поставил ей диагноза, она тоже не разобралась в моей болезни. В обличие доброты рядится нечто, имеющее к доброте отношение весьма отдаленное, зато это нечто весьма деятельно.

Я снова уселся на веранде. Спустя час госпожа М. пришла сказать мне, что Адела заснула и мирно спит, что дыхание у нее выровнялось, и на душе у меня стало хорошо и спокойно.

Было уже далеко за полночь. Звезды, перекочевав на другую половину неба, тепло и ласково глядели на землю. Маленькая звезда-непоседа опять предпочла холодной бездне листву тополя и играла в ней, словно веселая живая искорка. Я не сомневался, что мне поручено оберегать сон и жизнь Аделы, на которую покусилась смерть, но я остановлю, я прогоню ее.

Температура упала. Но, быть может, так и бывает при этой пока еще неведомой болезни… От одного этого предположения меня прошиб холодный пот и так заколотилось сердце, что куда там мои первоначальные треволнения…


Светает. Волнение утомило меня, утомилось и само. Теперь все вокруг бесцветно, сыро, холодно. Ветерок, не с гор, а наш здешний деревенский, без определенного направления, потихоньку шелестит листьями.

В семь часов меня позвали к Аделе. Она проснулась и лежала очень бледная, с усталыми, будто невидящими, глазами, без привычного для меня ласкового сияния. Температура почти нормальная.

Пришло в норму и все остальное, все вернулось опять на свои привычные места: я перестал быть врачом, и Адела при моем приближении натянула одеяло до самого подбородка, молчаливая, серьезная, глядящая в пустоту. Я коротко справился о самочувствии, спросил, хорошо ли она спала. Она солгала, что великолепно. Предписывая ей режим (как все-таки смешон со своими предписаниями врач, этакий помощник природы, вроде мухи-пахаря из басни), я разрешил ей, если захочет, встать и одеться, но не переутомляться и не слишком много двигаться.


Два часа спустя, которые нелегко мне дались, но все же помогли опамятоваться, я вернулся. Адела сидела в плетеном кресле в гостиной, и лиловые обои подчеркивали бледность ее осунувшегося лица. Она уже чуть похорошела, но была еще такой некрасивой, и я так любил ее, так ею любовался после моих слепых лихорадочных тревог, когда мне казалось, что я теряю ее безвозвратно.

Еще секунду назад, глядя на нее и больше не сомневаясь, что опасность миновала, я был несказанно счастлив, но вот уже снова болен тоской, тоской ничуть не менее мучительной, чем недавняя тревога, внушенная страхом и жалостью. Тоской меня мучает все: ее спальня, ее кружева и ленты, ее покорность и шелковистость кожи, о которой я вспомнил только сейчас. Для врача она была так несущественна, для одержимого сделалась наваждением — атласная, когда пылала, и бархатистая, сделавшись прохладной, — она трепетала сейчас под моими пальцами, в моем мозгу, в моем сердце. Мучила меня и ее неожиданная некрасивость. Утомленное, погасшее лицо, вялые движения, словно после страстной бессонной ночи, волновали меня столь же ощутимо, как и утром, когда мы уезжали в Варатик; я жалел ее, я тосковал по ней, беспомощной она делалась мне еще ближе и казалась достижимой. Эта вялость после ночного жара, эта усталость и томность лихорадили мое воображение, возвращая и наводя мысли на что-то очень конкретное, почти осязаемое.

Узнав, что я провел ночь без сна под ее окном, она печально сказала, ласково коснувшись моей руки: «Мне трогательно ваше внимание, но я не стою его». Что это? Любезность? Но любезности ее обычно куда витиеватей и изощреннее. Самоуничижение? Но не так уж развита в ней сия христианская добродетель. Значит, она дает мне понять, что ей нечем ответить мне на мое внимание и заботы. А как она была мне близка весь этот день, как беззащитна и покорна, — мне показалось даже, что, прильни я щекой к ее груди, она не рассердилась бы на меня, не отстранилась.

Перейти на страницу:

Похожие книги

Радуга в небе
Радуга в небе

Произведения выдающегося английского писателя Дэвида Герберта Лоуренса — романы, повести, путевые очерки и эссе — составляют неотъемлемую часть литературы XX века. В настоящее собрание сочинений включены как всемирно известные романы, так и издающиеся впервые на русском языке. В четвертый том вошел роман «Радуга в небе», который публикуется в новом переводе. Осознать степень подлинного новаторства «Радуги» соотечественникам Д. Г. Лоуренса довелось лишь спустя десятилетия. Упорное неприятие романа британской критикой смог поколебать лишь Фрэнк Реймонд Ливис, напечатавший в середине века ряд содержательных статей о «Радуге» на страницах литературного журнала «Скрутини»; позднее это произведение заняло видное место в его монографии «Д. Г. Лоуренс-романист». На рубеже 1900-х по обе стороны Атлантики происходит знаменательная переоценка романа; в 1970−1980-е годы «Радугу», наряду с ее тематическим продолжением — романом «Влюбленные женщины», единодушно признают шедевром лоуренсовской прозы.

Дэвид Герберт Лоуренс

Проза / Классическая проза
The Tanners
The Tanners

"The Tanners is a contender for Funniest Book of the Year." — The Village VoiceThe Tanners, Robert Walser's amazing 1907 novel of twenty chapters, is now presented in English for the very first time, by the award-winning translator Susan Bernofsky. Three brothers and a sister comprise the Tanner family — Simon, Kaspar, Klaus, and Hedwig: their wanderings, meetings, separations, quarrels, romances, employment and lack of employment over the course of a year or two are the threads from which Walser weaves his airy, strange and brightly gorgeous fabric. "Walser's lightness is lighter than light," as Tom Whalen said in Bookforum: "buoyant up to and beyond belief, terrifyingly light."Robert Walser — admired greatly by Kafka, Musil, and Walter Benjamin — is a radiantly original author. He has been acclaimed "unforgettable, heart-rending" (J.M. Coetzee), "a bewitched genius" (Newsweek), and "a major, truly wonderful, heart-breaking writer" (Susan Sontag). Considering Walser's "perfect and serene oddity," Michael Hofmann in The London Review of Books remarked on the "Buster Keaton-like indomitably sad cheerfulness [that is] most hilariously disturbing." The Los Angeles Times called him "the dreamy confectionary snowflake of German language fiction. He also might be the single most underrated writer of the 20th century….The gait of his language is quieter than a kitten's.""A clairvoyant of the small" W. G. Sebald calls Robert Walser, one of his favorite writers in the world, in his acutely beautiful, personal, and long introduction, studded with his signature use of photographs.

Роберт Отто Вальзер

Классическая проза
пїЅпїЅпїЅпїЅ пїЅпїЅпїЅпїЅ
пїЅпїЅпїЅпїЅ пїЅпїЅпїЅпїЅ

пїЅпїЅпїЅпїЅпїЅпїЅпїЅ пїЅпїЅпїЅпїЅпїЅпїЅ пїЅпїЅпїЅпїЅпїЅ пїЅпїЅпїЅпїЅпїЅпїЅпїЅпїЅпїЅпїЅ пїЅ пїЅпїЅпїЅпїЅпїЅ. пїЅпїЅпїЅпїЅпїЅпїЅпїЅпїЅпїЅпїЅпїЅпїЅпїЅ пїЅпїЅпїЅпїЅпїЅпїЅпїЅпїЅ, пїЅ пїЅпїЅпїЅпїЅпїЅ пїЅпїЅпїЅпїЅпїЅпїЅпїЅ, пїЅпїЅпїЅпїЅпїЅ пїЅпїЅпїЅпїЅпїЅпїЅпїЅ пїЅпїЅпїЅ пїЅ пїЅпїЅпїЅпїЅпїЅпїЅ пїЅпїЅпїЅпїЅпїЅпїЅпїЅпїЅ пїЅпїЅпїЅпїЅпїЅпїЅпїЅпїЅ пїЅпїЅпїЅпїЅ, пїЅпїЅпїЅпїЅпїЅпїЅпїЅпїЅпїЅпїЅ пїЅпїЅпїЅпїЅпїЅпїЅ, пїЅпїЅпїЅпїЅпїЅпїЅ пїЅпїЅпїЅпїЅпїЅпїЅ пїЅпїЅпїЅпїЅпїЅпїЅпїЅпїЅ пїЅпїЅпїЅпїЅпїЅ, пїЅпїЅпїЅпїЅпїЅпїЅпїЅ пїЅпїЅпїЅпїЅпїЅпїЅпїЅпїЅпїЅпїЅ пїЅпїЅ пїЅпїЅпїЅпїЅпїЅпїЅпїЅпїЅ пїЅпїЅпїЅпїЅпїЅпїЅ. пїЅпїЅпїЅпїЅпїЅпїЅ пїЅпїЅпїЅпїЅпїЅпїЅпїЅпїЅпїЅ пїЅпїЅ пїЅпїЅпїЅпїЅпїЅпїЅпїЅ, пїЅ пїЅпїЅпїЅпїЅпїЅпїЅпїЅпїЅпїЅ пїЅпїЅ пїЅпїЅпїЅпїЅпїЅпїЅ пїЅпїЅпїЅпїЅ пїЅпїЅпїЅ. пїЅпїЅпїЅпїЅпїЅ пїЅпїЅпїЅпїЅпїЅпїЅ пїЅпїЅпїЅпїЅпїЅпїЅпїЅ пїЅпїЅпїЅпїЅпїЅпїЅпїЅпїЅ, пїЅ пїЅпїЅ пїЅпїЅпїЅпїЅпїЅпїЅпїЅпїЅ пїЅпїЅпїЅпїЅпїЅпїЅпїЅпїЅпїЅпїЅпїЅ пїЅ пїЅпїЅпїЅпїЅпїЅпїЅ пїЅпїЅпїЅпїЅпїЅпїЅпїЅпїЅпїЅ пїЅпїЅ пїЅпїЅпїЅпїЅпїЅ пїЅпїЅ пїЅпїЅпїЅпїЅпїЅпїЅпїЅпїЅпїЅпїЅпїЅпїЅпїЅ пїЅпїЅпїЅпїЅпїЅпїЅпїЅпїЅпїЅпїЅпїЅпїЅпїЅпїЅпїЅ пїЅпїЅпїЅпїЅпїЅпїЅпїЅ пїЅпїЅпїЅпїЅпїЅ-пїЅпїЅпїЅпїЅпїЅ пїЅпїЅпїЅпїЅпїЅпїЅпїЅпїЅ пїЅ пїЅпїЅпїЅпїЅпїЅпїЅ. пїЅпїЅпїЅ-пїЅпїЅпїЅ, пїЅпїЅпїЅпїЅпїЅпїЅпїЅ пїЅпїЅпїЅпїЅпїЅ, пїЅпїЅпїЅпїЅпїЅпїЅпїЅпїЅпїЅпїЅпїЅпїЅ пїЅпїЅпїЅпїЅпїЅпїЅпїЅпїЅ пїЅпїЅпїЅпїЅ пїЅ пїЅпїЅпїЅпїЅпїЅпїЅ пїЅпїЅпїЅпїЅпїЅпїЅпїЅпїЅпїЅпїЅпїЅпїЅпїЅ пїЅпїЅпїЅпїЅпїЅпїЅ пїЅпїЅ пїЅпїЅпїЅпїЅпїЅпїЅпїЅпїЅпїЅпїЅпїЅ пїЅпїЅпїЅпїЅпїЅ пїЅпїЅпїЅпїЅ пїЅпїЅпїЅпїЅпїЅпїЅпїЅ пїЅпїЅпїЅпїЅпїЅпїЅпїЅпїЅпїЅ пїЅпїЅпїЅпїЅпїЅпїЅ пїЅпїЅпїЅпїЅпїЅпїЅпїЅпїЅпїЅпїЅпїЅпїЅпїЅ пїЅпїЅпїЅпїЅпїЅпїЅ.

пїЅпїЅпїЅпїЅпїЅпїЅ пїЅпїЅпїЅпїЅпїЅпїЅ

Приключения / Морские приключения / Проза / Классическая проза