После всех визитов в Эзри он сочинил стихотворение, где он меня упоминает, сравнивая с другим Жоржем – Дантесом. К счастью, в мою пользу.
Выступал в университете, конечно, не только Окуджава. Я приглашал всех, кого мог, – от Андрея Синявского и Ефима Эткинда до Виктора Астафьева и Дмитрия Александровича Пригова (их – уже в новое, послесоветское время). Много раз был Виктор Некрасов, он все это описал в своих эссе, причём в деталях; он вообще был редким диссидентом, который внимательно наблюдал за происходящим на Западе, в то время как многие продолжали как бы жить в России, в прошлом, питались тоской и возмущением и словно бы не видели западный мир. А Виктор Платонович, написавший “Записки зеваки”, действительно был прирождённым зевакой, а значит, лентяем, глазеющим по сторонам.
Особую роль играл Русский кружок, который почти шесть десятилетий назад основали адвокат Тихон Троянов и коллекционер Сергей Крикорьян, – они собирались в ресторане “22 кантона”, а потом кружок “переучредился” в университете, и его возглавил мой предшественник, замечательный учёный Мишель Окутюрье, вместе с Марком Слонимом и Вадимом Андреевым… Марк Львович был эсером, чуть ли не самым молодым депутатом Учредительного собрания, потом жил в Америке, писал книги, среди них знаменитые “Три любви Достоевского”. Он был личность потрясающая, человек довоенной культуры, импозантный. А Вадим Леонидович, сын знаменитого писателя и брат не менее знаменитого мистика Даниила Андреева, тоже был связан с русской революцией через отца жены – Ольги Черновой-Фёдоровой: Виктор Чернов был председателем всё того же Учредительного собрания. В отличие от Слонима, Андреев принял советский паспорт. В этом смысле он был, что называется, возвращенец, однако никуда в реальности не возвращался, служил переводчиком при ООН в Женеве.
Конечно, советское гражданство давало ему привилегию. Свои книги, стихи, прозу, дневники он мог издавать в Советском Союзе огромными тиражами. Это плюс. Минус, что всё его творчество шло через цензуру. Для начала – через его собственную цензуру. Он же не мог писать как свободный эмигрант, без оглядки. А к этому добавлялась настоящая советская цензура.
Он жаловался; я возражал:
– Вадим, но вы же терпите это самоуправство, значит, это ваш выбор?
Он с виноватым видом отвечал:
– Поймите, русский писатель должен иметь читателей, мы не можем писать “в стол”.
Помимо Слонима и Андреева, в Женеве обосновался ещё один русский литератор – Владимир Сергеевич Варшавский. Они с женой Таней приехали в Швейцарию из Америки. Он принадлежал к “незамеченному поколению” – поколению Поплавского и молодых эмигрантских писателей тридцатых годов, о которых я знал благодаря первому своему “профессиональному” учителю русского языка Оцупу. Кстати сказать, Варшавский был очень симпатичным человеком, спортивным. Каждое утро занимался с гирями, что для русского писателя, согласитесь, не вполне типично.
Три столпа кружка – Слоним, Андреев и Варшавский – были литературным центром небольшой, но очень живой русской колонии. Сначала на наши собрания решались приходить только патентованные эмигранты, которым было нечего терять. Я до сих пор списываю на это неудачу с выступлением Бродского: я заказал аудиторию на 700 мест, а пришло человек двадцать. Ну, сильный голос Бродского в пустой аудитории звучал ещё звонче и пронзительней, с точки зрения эффекта мы странным образом даже выиграли. Но перед Иосифом было неловко.
Мало-помалу советские граждане, работники многочисленных женевских представительств, почувствовали, что ситуация смягчается, можно заглянуть на огонёк к “белоэмигрантскому отребью”. Скажем, если выступает Владимир Максимов – интересно послушать, что говорит бывший советский (очень советский), а ныне антисоветский (очень антисоветский) писатель.