Я выступил в этом торжественном месте, а на следующий день в зале появляются Ворошильский и Дравич, потому что генерал Ярузельский их освободил. О, ура! И сплошной праздник – пышно, радостно, с большим пафосом, как любит Польша. Она умеет и враждовать, и мириться, что впоследствии доказала дружба одного из лидеров “Солидарности” Адама Михника и Войцеха Ярузельского, бывшего политического узника и генерала, который его сажал. Они помирились после того, как Ярузельский объяснил Михнику, почему он принял меры во избежание ввода советских войск, выбирая между оккупацией и мягкой внутренней посадкой. Видимо, убедил. За что Михника сегодня многие ругают, конечно. А тогда мы были воспламенены “Солидарностью”, героизмом Валенсы, простого рабочего, который повёл за собой народ (Валенсу тоже сегодня обвиняют во всех грехах, и делают это самым возмутительным образом).
В СССР такого открытого противостояния не было, хотя закрытое, диссидентское, до поры до времени нарастало. Кое-кому я помог, иногда что-то перевозил через границу. Бог миловал, особо не попадался, хотя явно следили. Например, мы случайным образом столкнулись в Центральном государственном архиве литературы и искусства с диссидентом, философом, искусствоведом Евгением Барабановым. Мы были знакомы через Харджиева, увидели друг друга за соседними столами, вышли вместе пообедать, что было тогда нелёгкой задачей – возле здания архива сплошь какие-то отвратительные закусочные. С трудом что-то нашли, долго говорили, несколько часов отсутствовали. И когда через два дня я летел в Женеву, меня досматривали с особым рвением. В КГБ, похоже, решили, что он передал через меня свою рукопись. Шмон длился три часа. Самолёт ждал.
К счастью, ничего я у Барабанова в тот раз не взял. Зато изъяли у меня вполне невинные мемуары Нины Гаген-Торн, переданные, когда я приезжал в Большие Ижоры. Обитала она там, поскольку каким-то чудом вернула себе дом своего отца, выдающегося хирурга и революционера, построенный им ещё до Первой мировой войны; какое-то сказочное везение, неправдоподобное, такого в СССР почти никогда не случалось. Нина Ивановна жила на то, что сдавала комнаты для некоторых философов Ленинградского университета, с условием, что они сидят тихо как мышки, работают, никакого шума.
Пока мы с ней беседовали, появилась её дочь, и вдруг Нина Ивановна, как бы не понимая, какая удача ей выпала, со старорежимными интонациями говорит:
– А ты знаешь нашу большую квартиру на Васильевском острове? Может быть, я выпрошу тоже обратно?
– Там коммуналка, – сердито отвечает дочь.
– Ну так что же? Расселят всех, а нам вернут.
– Мама, умоляю. У тебя дом в Больших Ижорах. Хватит.
Политически Нина Ивановна была, как выражаются некоторые мои русские друзья, никакомыслящей. И в мемуарах её не могло быть ничего крамольного. Тем не менее рукопись нашли, изъяли, заодно забрали мою статью о восприятии Блока в России, написанную для блоковского тома “Литературного наследства” Ильи Зильберштейна. Статья, замечу, была написана от руки.
– Вы не имеете права её вывозить.
– Как это – не имею? Это же я написал.
– Всё, что написано в Советском Союзе, принадлежит Советскому Союзу, – без тени улыбки заявил мне сотрудник КГБ.
Тогда я обратился в Министерство иностранных дел в Берне, пожаловался, мол, у профессора Женевского университета отобрали его собственный текст и подаренные ему воспоминания Нины Гаген-Торн. И, к полному своему удивлению, получил ответ, что они запросили московский МИД, им прислали мнение советского эксперта, согласно которому вывезенные мною тексты не имеют антисоветского характера и могут быть возвращены. И я получил их обратно.
Совсем другая история с мемуарами Эдуарда Кузнецова, того самого, который в 1970-м попытался угнать самолёт, чтобы через Скандинавию попасть в Израиль, и долго сидел в лагере. Будучи в Женеве, я получил – анонимно! – рукопись его книги “Мордовский марафон”. Переписано в типично зэковской манере, как у Солженицына, микроскопическим почерком, чтобы занять как можно меньше места на бумаге. И вот через какое-то время после освобождения и обмена на русских шпионов Эдуард появился в Женеве. Я подошёл после какого-то выступления, сказал:
– Эдуард, по-моему, это ваша рукопись?
– Да, – слегка растерялся он.
– Берите.
– Откуда она у вас?
– Передал посредник, пожелавший остаться неизвестным.