Большинство персонажей, как ни старался художник придать им вменяемый, неокарикатуренный облик, выглядели, прямо скажем, так же как в жизни, и даже ещё приличней. Себя Ган очень скромно из пантеона исключил, поскольку портрет ему не понравился. Не то чтобы он отделял себя от всех (наоборот, он чувствовал свою причастность к этому месту и времени, к этим «действующим лицам» – «здесь всё моё, и я отсюда родом» – хотя какую-то странную, как и ту же, например, непонятную симпатию к Яхе, который в младших классах его мучил), скорее, выделял (для примера: даже здороваясь за руку, на подсознательном, чуть не биологическом уровне Леонид чувствовал некую чужеродность своей правильно-пропорциональной тонкокостной длиннопалой светлой кисти в здоровой, красной, неуклюже-толстоватой, мозолистой и грязной лапище какого-нибудь Папаши или вечно потной лапе Яхи, на которой, когда как-то привёл случай её рассмотреть вблизи, вместо привычного сетчатого безумия были увидены три коротких, прямых, почти пунктирных линии – «И это всё!», и чувствовал, что они тоже чувствуют…). Серж и Белохлебов были похожи своей напусконой серьёзностью, Мирза зубаст, чёрно-бело красен и старательно – хоть и на рисунке! – веснушчат, глазаст, Сажечка, Яха, Шлёпин и Папаша тоже красны, некоторые веснушчаты, глаза навыкате, Яха необычайно серьёзен, от чего в его физиономии проступило нечто от баранчика, Суся блистал своей знаменитой «железной губой», а Швырочек, он и есть Шывырочек…
Ложа же представляла собой два сдвинутых дивана из учительской, задрапированных какими-то узорно-красивыми и, видно, довольно дорогими покрывалами-коврами. На полу между диваном и столом располагался ещё более хороший ковёр – как бы настоящей восточной расцветки и выделки – мечта каждого мало-мальски зажиточного обывателя времён застоя – нетрудно было догадаться, что Бадор решился принести его в жертву своему возвышенному служению. Были здесь и плетенья на стенах (раньше, два года назад, они были на каждом окне и каждом промежутке между окнами, но год назад, при вошедшем в силу Кенаре, внезапно исчезли). Стол также был сервирован интересной посудой; ножи, вилки и бокалы, которые сразу кинулся проверять Морозов, были разложены и расставлены идеально по правилам журнала, по коему супружница-энтузиастка преподаёт домоводство (!); только бутылки, чтоб не бегать, стояли по-простому прямо на столе – пять бутылок красного вина, три бутылки водки, и даже плоско-пузатая бутылка ликёра «Амаретто», вокруг традиционные нарезки из колбасы и сыра, порезанные тоже фрукты, пирожные и конфеты – чтоб такого понакупить, надо полгорода исколесить! (или полгода!).
В углу у сцены притулились и два стола простых, уставленных обычными стакашка
ми и кружками, а также подобие буфета или бара – парта, в и на коей составлены бутыли-баклажки мутноватой жидкости, не исключено, что бражки. Ещё были тут, конечно, трёхлитровые банки с огурцами и помидорами, несколько буханок хлеба и какие-то консервы – в общем, жить можно, и даже вполне себе с беспечностью бабочки-бражника.В восемь часов Морозовы услышали рычание «Камаза» у школы. Ган, а за ним и все поспешили на порог приветствовать почётного гостя.
Видно, немного потрудившись, гости въехали на машине на бетонный школьный порог. Главный сошёл прямо как по трапу.
– «В порт, горящий, как расплавленное лето, – декламировал Леонид практически единственное стихотворение, которое он выучил наизусть за всё своё обучение в школе, – разворачиваясь, входил „Товарищ Теодор Нетте“. Это он, я узнаю
его…» – Никто, само собой, ничего не понял, и он тихо прибавил: – Дядь Лёнь, митинг-то несанкционированный, не надо бы привлекать внимание.– Не надоть, так не надоть, – покачал, однако, и повертел головой фермер, – Са-а-ашк!
Из кабины высунулась детская ссохшаяся башка Сажечки.
– Отгонишь машину домой, а сам обратно сюда. И по-пы
рому!Привычный к расторопности Сажечка, страдалец, который уж было почти слез с доступной далеко не каждому высоты камазовской кабины, устремившись к стоявшему при дверях гостеприимному С-ору – с каким-то хлебцем, солонкой, длиннющим рушником из какой-то школьной занавески и налитыми всклянь, приветливо подрагивающими (от ветра наверно) стопариками – замер на месте, как-то дёргаясь вперёд-назад, как бы прокручиваясь вхолостую, как при сбое программы, потом плюнул и полез назад, запнулся и – всё же опять вниз!..
– Oh please, pardon me, my dears-bears!.. – залепетал Морозов картинно, изображая какие-то приличествующие случаю великосветские манеры и словеса, и не забывая юродствовать, эгоистично-одиноко доставляя эстетическое удовольствие себе самому. – That is my boy; he does not makes problem to you! Hey, couch, kalech, can you can drive this… machine?
– Й-а… – чем-то будто подавился хлебосольный учитель, увидев, что худосочный помощник всё же слез полностью, – я… Ай донт кноу…
– Come on rapidly! And put off this kulich!