Но вместе с тем со времени Иосифа замечается поворот к лучшему. В 1640 году пришло предложение Петра Могилы, киевского митрополита, устроить в Москве монастырь и школу по образцу коллегии западнорусского края. Затем в 1645 году приходит предложение цареградского патриарха Парфения через митрополита Феофана об устройстве в Москве для печатания греческих и русских богослужебных книг типографии, а также и школы для русских детей. Но при царе Михаиле Феодоровиче как то, так и другое предложение не встретило сочувствия. С воцарением Алексея Михайловича дела пошли иначе. Тишайший царь писал (в 1649 году) преемнику Петра Могилы – киевскому митрополиту Сильвестру Косову, прося его прислать ученых монахов, и, согласно царскому желанию, в Москву приехали Арсений Сатановский и Епифаний Славинецкий, сделавшийся впоследствии первым ученым авторитетом в Москве. Они приняли участие в исправлении наших богослужебных книг. Одновременно с этим постельничий Феодор Михайлович Ртищев устраивает под Москвой Андреевский монастырь, а в нем общежитие ученых киевских монахов, вызванных им с юга. Таким образом впервые входила к нам киевская наука.
В том же 1649 году в Москву приехал иерусалимский патриарх Паисий и, присмотревшись к нашим богослужебным обрядам, указал царю и патриарху на многие новшества; это произвело огромное впечатление, так как, по понятиям того времени, дело шло об ереси; и вот возможность неумышленно впасть в ересь побудила правительство обратить большее внимание на эти новшества в обрядах и в книгах. Результатом этого была посылка монаха Арсения Суханова на Афон и в другие места с целью изучения греческих рукописей. Через несколько времени Суханов прислал в Москву известие, еще более взволновавшее всех, – известие о сожжении на Афоне тамошними монахами богослужебных книг русской печати, как признанных еретическими. В то же время московская иерархия решила обратиться за советом к цареградскому духовенству по поводу различных – с нашей точки зрения, не особенно важных – церковных вопросов, которые, однако, казались тогда «великими церковными потребами», главным же образом по поводу вопроса о знакомом уже нам многогласии, об уничтожении коего сильно хлопотали, между прочим, Ртищев и протопоп Неронов. По совету с греками решились наконец в 1651–1652 годах ввести в церковных службах единогласие. Таким образом, в русских церковных делах приобретал значение пример и совет Восточной греческой церкви.
С таким привлечением киевлян и греков к исправлению обрядов и книг в этом деле появился новый элемент – чужой, и понемногу перешли от исправления незначительных ошибок к исправлению более существенных, которым по понятиям того времени присваивалось название ересей. Раз дело принимало характер исправления ересей и к нему привлекалась чужая помощь, исправление теряло прежнее значение домашнего дела и становилось делом междуцерковным.
Но вмешательство в это дело чужих людей вызвало во многих русских людях неудовольствие и вражду против них. Враждебное отношение проявилось не только к грекам, но и к киевским ученым, к киевской латинской науке. Такая неприязнь в отношении к киевлянам обусловливалась фактом Брестской унии 1596 года, начиная с того времени в Москве юго-западное духовенство стали подозревать в латинстве; много помогал этому и самый характер Киевской академии, устроенной Петром Могилой по образцу иезуитских коллегий запада. В ней, как мы знаем, важную роль играл латинский язык, а русские смотрели очень косо на изучение латыни – языка римской церкви, подозревая, что изучающий латынь непременно совратится в латинство. На всю южнорусскую интеллигенцию в Москве смотрели как на латинскую. Знакомый нам протопоп Неронов говорил один раз Никону: «А мы прежде сего у тебя слышали, что многажды ты говорил нам гречане-де, да и малые россияне потеряли веру и крепости добрых нравов у них нет». Но этими словами могло тогда выражаться враждебное отношение к латинству не одного Никона или Неронова, а очень и очень многих московских людей. К таким людям принадлежал и влиятельный кружок протопопа Вонифатьева, идеи этого кружка распространялись за его пределы и отозвались, например, в деле маленького московского человека Голосова, который не хотел учиться у киевских монахов, чтобы не впасть в ересь, и так говорил о Ртищеве: «Учится у киевлян Феодор Ртищев грамоте, а в той грамоте и еретичество есть. Кто по латыни научается, тот с правого пути совратится». Такие люди, как Голосов, не только самих киевлян считали еретиками, но и на тех людей, которые благоволили к киевлянам и их науке, смотрели как на еретиков. «Борис Иванович Морозов, – говорили москвичи, – начал жаловать киевлян, а это уже явное дело, что туда уклонился, к таким же ересям».