М.Ш.
Я с радостью отметил торжество экспрессионизма в Германии, рождение сюрреализма во Франции и появление на экране Чарли Чаплина. Чаплин делает в кино то, что я пытаюсь сделать в живописи. Сегодня он, может быть, единственный художник, с которым, как мне кажется, мы бы поняли друг друга без слов.Ж.Г.
Испытывали ли вы чувство одиночества среди парижских художников?М.Ш.
Они очень потешались над моей живописью, особенно над моими картинами с перевернутыми головами. Критики не замечали моей работы с формой, ведь деформация и пластическая интерпретация благодаря всевозможным варварским течениям стала модной, не так ли? А я не делал ничего, чтобы избежать этих упреков. Напротив. Я улыбался, не без грусти, конечно. Меня смешила злоба моих судей. Но, как бы то ни было, моя жизнь обрела смысл. Тем более что все художники в моем окружении – от импрессионистов до кубистов – казались мне слишком «реалистичными», если позволительно использовать этот термин.Амбруаз Воллар (в центре), Морис Вламинк с женой, Марк Шагал, Ида и Белла. Париж, около 1924
В отличие от них, меня гораздо больше увлекала невидимая сторона, некий алогичный аспект формы и духа, без которого внешняя правда не полна для меня. Что не означает, впрочем, что я апеллирую к фантастике.
Сознательное, умышленное фантастическое искусство мне абсолютно чуждо. Именно поэтому у меня нет ничего общего с такими художниками, как Иероним Босх, Питер Брейгель Старший или Одилон Редон. Их искусство фантастично, богато вымыслом, символами, часто литературно, но не «реально».
Наверное, с вами тоже бывало такое: бродишь по музею, переходишь от одного шедевра к другому, от одного мастера к другому, а все равно чувствуешь, что чего-то не хватает. Помню, что это чувство неудовлетворенности преследовало меня с самого детства. Вот почему я предпочел – как некоторые считают – потерять рассудок, нежели повиноваться правилам всех этих «школ», следовать каким-то методам. Мне хотелось положить предел власти теорий, не потому, что они не нужны, нет, конечно, но потому, что человек – это не только разум, но и инстинкты, в том числе выходящие за пределы нормы. Мне хотелось вернуть человека к его истокам. Чисто интеллектуальное искусство не способно трогать.
Ж.Г.
Вам не кажется, что, апеллируя к человеческому чувству, вы фактически сражаетесь с декоративными тенденциями в современной живописи?М.Ш.
Конечно. Изобразительное искусство все больше и больше сдвигается в сторону декоративности, отвлеченного орнаментализма, символической арабески, иероглифики, превращается в прикладное. Не грустно ли, что наш умный и изобретательный век культивирует исключительно формальное искусство, в котором художнику так легко спрятаться.Увы! Человечество слишком привыкло восхищаться внешней стороной дела, одеждой искусства, и разучилось воспринимать то, что происходит внутри. Если мы не сможем вдохнуть в нашу работу те возможности, которые открывает перед человеком природа, зачем вообще браться за кисть?! Разве недостаточно того, что природа и так растворена во всех наших чувствах?
Ж.Г.
То есть вы считаете искусством лишь то, что рождается из внутренней необходимости?М.Ш.
Я с самого начала считал ложным представление об искусстве как профессии. Невозможно получить профессию художника в том смысле, в каком можно выучиться на сапожника, врача или плотника.Уместно ли говорить о каких-то технических методах, когда смотришь на египетские пирамиды, индийскую, китайскую или африканскую графику? Ведь все это действительно родилось из внутренней необходимости художника или из непосредственного религиозного чувства.
Иногда меня упрекают в том, что я уделяю слишком много внимания поэзии в своих картинах. В самом деле, мы вправе ждать от изобразительного искусства чего-то еще, кроме поэзии. Но с другой стороны, я не знаю ни одной великой работы, в которой не было бы поэзии. Это не означает, впрочем, что я слепо верю во вдохновение, в мгновенный импульс. Вся моя жизнь связана с моей работой художника, и мне кажется, что я, в сущности, всегда один и тот же, даже когда сплю. Иных удивляет то, что во время летних каникул я с радостью пишу цветы или пейзажи. Склонность к классификации заставляет их предположить, что я и реалист, и поэт, по очереди. Но разве я не имею права изображать места, в которых я живу?