Как представляется, художественный синтез присутствует и в творчестве «советского» Пришвина («Мирская чаша» и др.). С особой силой поэтическое начало всегда дает себя знать в пришвинских дневниках. Мы не ставим своей задачей уточнение их жанра, однако отметим, что их типологическое родство жанру, созданному В. Розановым в «Опавших листьях», «Уединенном» и «Апокалипсисе нашего времени», представляется достаточно очевидным. Внешняя прозаическая оболочка скрывает здесь тот тип семантики, о котором говорит Квятковский, и «еще что-то», выражаясь словами А. Блока. В дневниках Пришвина это «что-то» часто имеет натурфилософский характер. Вот запись от 3 сентября 1915 года:
«Осеннее небо, усеянное звездами, такой вечный покой, и особенно здесь, в деревне, где каждый день раньше и раньше засыпает деревня.
Поля пустеют, и по мере этого короче дни и раньше спать ложатся в деревне, зато ярче звезды на небе. Выйдешь на крылечко – такой покой! и вдруг падучая звезда, обрезано все небо на два полунеба – метеор, мчащийся во вселенной; коснулся нашей атмосферы и открыл нам, каким сумасшедшим движением дается этот деревенский покой.
Моя старинная мечта заняться как-то особенно, по-своему, географией, вообще природоведением, одухотворить эти науки, насильно втиснутые в законы одной причинности»[317]
.Отсутствие стихотворной формы, разумеется, отдаляет такого рода фиксации пришвинской лирической рефлексии от традиционной для русской литературы философской поэзии (М.В. Ломоносов, Ф.И. Тютчев, А.А. Фет и др.). Однако эта внешняя отдаленность не отменяет определенной смысловой близости «изнутри».
Автор книги о Пришвине В. Курбатов полагает, что подобные «деревенские записи» писателя «необыкновенно важны для понимания... художественного миросозерцания Пришвина», приводя в виде примера такой пришвинский фрагмент: «Мир становится тайной... Гармония... Но птицы молчат. Если принять эту тайну, то нужно о ней молчать... Принять в себя и жить по ней, но молчать...»[318]
. В. Курбатов увлечен желанием нарисовать героя своей книги самобытной личностью со своеобычной «идеей». В итоге Пришвин зачастую предстает здесь как писатель сам из себя выросший, бестрадиционный. Примеры, подобные приведенному, невольно «повисают в воздухе». Между тем пришвинские переживания в связи со вселенской «тайной» и «гармонией» логично заставляют вспомнить о философском пантеизме Ф.И. Тютчева, о его поэтическом восприятии природы («В ней есть душа, в ней есть свобода, / В ней есть любовь, в ней есть язык» и т.п.).Если обратиться к В. Розанову, нельзя не признать, что лирический самоанализ, пронизывающий его «Уединенное» и другие произведения, имеет внешне пестрое оформление. Тут можно усмотреть не только дневник, но и фрагменты эссе, и критические этюды, и афористические заметки. Однако и здесь и в «коробах» «Опавших листьев» вся пестрая мозаика разнородных записей синтезируется, сплавляется в единое целое поэтической индивидуальностью автора. Пожалуй, в дневниках Пришвина такой целостности не достигается – их сравнительно легко расслоить на автономные фрагменты. Если пришвинские дневники отчасти подобны обширному циклу философско-лирических «стихотворений в прозе», то книги Розанова, вроде «Уединенного», сцементированы в смысловом отношении более прочно. Так, зафиксированные в «Уединенном» как бы случайно мгновения, мимолетности образуют не просто цикл, а единство, которое можно было бы назвать «лирическим романом мимолетностей»
В широком смысле «поэтами» в порядке комплимента нарекали, пожалуй, почти всех великих русских прозаиков XIX века. Критерии в таких случаях применяются однотипные. Вот, например, как характеризуется Л. Толстой-«поэт»: «Раскрытие поэтических сторон действительности... проявляется у Толстого больше всего в эмоциональных описаниях природы», в «изображении поэтических сторон реальной жизни»[319]
. В этом же смысле не раз говорилось, что Гоголь – поэт (применительноСтиховая поэзия, поэзия в обычном смысле многое подсказала Чехову, а затем и А. Белому, и Б. Зайцеву, и А. Ремизову, и Ив. Бунину в плане усовершенствования и обновления их прозаической «техники».
Как уже упоминалось, Чехов-прозаик краток совершенно по-иному, нежели другие мастера короткой прозы (Гоголь, Тургенев, Короленко, Гаршин и т.д.). «Неполучающаяся» у Чехова, по его собственному признанию, большая форма – закономерный итог того, что задуманное «большое» он просто (пусть и неожиданно для себя самого) заключал в малый объем. Крупномасштабный роман толстовского типа оказался у Чехова, а затем у его последователей сжат до размеров небольшого рассказа.