Страх – второе из преобладающих чувств, страх за свою жизнь. Но из подчеркиваемой тройки мучивших его переживаний – страха, злобы и обиды – самым пагубным оказалось последнее. На фронте он поборол свой страх, хочешь не хочешь воевал, как все, там нельзя было иначе, срабатывал «разумный эгоизм», иначе и себя погубишь, и других. Но когда в конце войны с тяжелым ранением он попал в госпиталь и уже совсем уверился, что его или вовсе отпустят домой или хотя бы на побывку, а этого не происходит и его снова отправляют на фронт, то снова с неуправляемой силой поднялись в нем эти чувства. Опять обида на обстоятельства, на все и всех, злоба – это уже следствие обиды, ожесточенная ее форма.
По ходу повествования, ненавязчиво складывается мозаика факторов, формировавших особый характер Андрея. Только к середине повести, когда Андрей крадучись выходит рано утром к родной деревне, мы узнаем некоторые важные детали о его родителях. И тут мы начинаем понимать, что те обидчивые, злобные склонения его натуры идут и от матери, от сложностей народной судьбы в годы раскола и борьбы. Но то, что у Шолохова развернуто в монументальном повествовании – трагедия разделенного гражданской войной народа, – здесь подано отдельными штрихами конкретной судьбы. Над матерью Андрея, привезшей с собой в Атамановку из-под Братска особый цокающий, шипящий выговор, подсмеивались всю жизнь, «она злилась и не умела скрыть свою злость, а потому сторонилась людей, старалась оставаться одна». Такая же склонность к одиночеству, к отчуждению от людей – и у ее сына. К тому же, как бы мимоходом замечает автор, в гражданскую войну истребили всю ее семью: отца, мать, трех братьев, а младший из них, служивший у Колчака, скрывался от революционного правосудия у них в подполье.
Не зря Распутин поселяет семью Гуськовых, их предков в деревню Атамановку, бывшее Разбойниково, жители которого в старые годы прославились грабежом «идущих с Лены золотишников». Андрей и Настена – два исконно противоположных типа отношения к жизни. Если у Андрея – это счет к миру, людям, судьбе, то у Настены – любовь, готовность к добру и отдаче себя («…причем любви и заботы Настена с самого начала мечтала отдавать больше, чем принимать»). Казалось бы, ее обстоятельства были тяжелее, чем у Андрея: вымершая в голод семья с Верхней Ангары, сиротское детство побирушки, лишения, унижения, но они не только не ожесточили ее характер, но, напротив, из всех этих мытарств, как из кипящего сказочного чана, вышла она еще душевнее, отраднее для людей. Андрей склонен снимать с себя ответственность, все взваливать на судьбу, власть независимых от него обстоятельств, возведенных у него в неизбывный фетиш: «от судьбы… не уйдешь… это же она меня с войны сняла и сюда направила». Это «судьба», против которой он может в лучшем случае лишь бессильно злобствовать, так и пестрит в его речах. Вместе с тем одна из главных его побудительных пружин к определенному выбору и действию – чувство какой-то постоянной обойденности судьбой, мучительное недовольство своим жребием, стремление урвать себе кусок получше. В Настене же, как и во всех своих любимых народных героинях, Распутин, напротив, особо выделяет отсутствие всякой зависти, мудрое приятие своей доли, своего счастья, той только уготованной части, которую надо честно и достойно снести. В народе есть одна удивительная нравственная идея, встречающаяся в фольклоре, в ритуальных текстах: если тебе выпадает особенно горькая доля, значит, другим из общей кошелки судьбы, где всегда одно на всех количество радости и бед, достанется полегче. Очевидно, из-за этого нерассуждающе живущего в Настене представления она временами чувствует какое-то облегчение, чуть ли не особую миссию в том, чтобы притянуть на свою голову судьбу в ее грозном, карающем лике. «Судьбой ли, повыше ли чем, но Настене казалось, что она замечена, выделена из людей – иначе на нее не пало бы сразу столько всего».
Андрей прямо высказывает свое убеждение, что здесь на земле «хоть у слабого, хоть у сильного одна надежда – сам ты, больше никто». Андрею внятна ценность просто жизни, собственной и своего как бы продолженного тела – семьи, его волнует сохранность в роде. Когда появилась надежда, а затем уверенность, что у него наконец может быть ребенок, что он биологически прорастет дальше, это радостно потрясает глубины его существа, этим в его глазах можно оправдать все то страшное, на что он себя обрек. Его единственная святыня – собственный дом, он труднее других отрывается от него и к нему же его так до забвения опасности, чести и домой так тянет: еще раз хотя бы увидеть, а с ним – родителей, жену.