По совету Жуковского Пушкин пишет ему письмо, которое можно было бы показать новому государю. В нём Пушкин, нисколько не унижая своего достоинства, говорит: «Вступление на престол государя Николая Павловича подаёт мне радостную надежду. Может быть, его величеству угодно будет переменить мою судьбу. Каков бы ни был мой образ мыслей, политический и религиозный, я храню его про самого себя и не намерен безумно противоречить общепринятому порядку и необходимости».
Письмо написано 7 марта 1826 года, в самый разгар следствия по делу декабристов. К тревоге за судьбы многих друзей примешивается и тревога за свою. К тайному обществу он не принадлежал, но политические разговоры вёл. «Ты ни в чём не замешан – это правда, – пишет Жуковский 12 апреля 1826 года. – Но в бумагах каждого из действовавших находятся стихи твои. Это худой способ подружиться с правительством. <…> Не просись в Петербург. Ещё не время. Пиши Годунова и подобное: они отворят дверь свободы».
В начале сентября 1826 года государь прибыл в Москву для коронации. И тут же, 4 сентября, в Михайловское прискакал фельдъегерь, в сопровождении которого, хотя и «не в виде арестанта», Пушкин был доставлен в Москву прямо в Кремль. Его ввели в кабинет императора в дорожном костюме, пыльным и небритым. После довольно продолжительной беседы царь, отпустив Пушкина, сказал, что сегодня он разговаривал с «умнейшим человеком в России». И немудрено. Адам Мицкевич уверял, что, когда Пушкин говорил «о политике внешней и отечественной, можно было думать, что слушаешь человека, заматеревшего в государственных делах…»
Барон М. А. Корф так передавал рассказ самого Николая I о встрече с Пушкиным: «Я впервые увидел Пушкина после коронации в Москве, когда его привезли ко мне из его заточения, совсем больного и в ранах… “Что бы вы сделали, если бы 14 декабря были в Петербурге?” – спросил я его между прочим. “Был бы в рядах мятежников”, – отвечал он, не запинаясь. Когда потом я спрашивал его: переменился ли его образ мыслей и даёт ли он мне слово думать и действовать впредь иначе, если пущу его на волю, он очень долго колебался и только после длительного молчания протянул мне руку с обещанием сделаться иным».
Пушкину было разрешено жить в Москве, а с царём устанавливались «особые» отношения. «Я сам буду твоим цензором», – сказал ему Николай. «Дело не только в личной милости к поэту, – утверждает в биографической книге о Пушкине Н. Н. Скатов. – Многое в политике Николая после начала его царствования привлекло к нему многих – и в России, и в Европе. Ставшие почти символическими обозначениями самых мрачных сторон русской жизни – административного и духовного мракобесия – и потому же героями пушкинских эпиграмм Аракчеев и архимандрит Фотий были отстранены. Ставшие почти символическими образами гонителей, погромщиков русского просвещения Рунич и Магницкий, кстати, особенно рьяно преследовавшие ещё лицейских пушкинских учителей Куницына и Галича, были – соответственно – первый сослан, второй отдан под суд: оба оказались еще и жуликами – казнокрадами.
С другой стороны, возвращался из опалы всегда вызывавший симпатии Пушкина основатель Лицея Михаил Михайлович Сперанский. А быстрая и решительная поддержка новым царём борьбы за освобождение Греции, многие годы волновавшей Пушкина, снискала Николаю громкую славу рыцаря Европы – так назвал его Генрих Гейне. Самая расправа над декабристами была представлена в виде царской милости: смертную казнь всему “первому разряду”, вынесенную приговором суда, заменила каторга, а кровавую мясорубку – четвертование пятерых – бескровное позорное повешение»[31]
.По отношению к Николаю Пушкин занял позицию, аналогичную позиции Жуковского, – полной духовной независимости при добром расположении и благожелательстве. В своих обращениях к царю он предлагал ему в качестве примера Петра Великого:
Когда же друзья-либералы стали и в глаза и за глаза поговаривать о том, что Пушкин склоняется к лести царю, поэт ответил на эти обвинения стихотворением «Друзьям» (1828):