«Добрый гений» поэзии посещает этот скромный мирный дом поэта, оценивая его бескорыстие, его способность жить «без злата и честей». С поэтом в хижине убогой живут «весёлые тени» любимых певцов: «парнасский исполин» Ломоносов, «то с лирой, то с трубой» Державин, два баловня природы – Хемницер и Крылов. Не чувственные удовольствия на первом плане в послании Батюшкова, а культ друзей-поэтов, культ высоких наслаждений, свободных дружеских бесед, культ вольнолюбия и независимости.
Тему радости земной жизни сопровождает у Батюшкова ощущение её мимолётности. Но в первый период творчества оптимизм поэта торжествует над памятью о смерти. В «Элегии из Тибулла» (1810–1811) радость жизни продолжается после смерти в античном «раю» – «Элизии»:
В «Моих Пенатах» поэт призывает своих друзей, молодых счастливцев, не сетовать по поводу возможной его кончины и просит почтить его мирный прах цветами. Батюшков сознательно противопоставляет своё описание смерти «страшным» картинам Жуковского, у которого в балладе «Двенадцать спящих дев» «И слышен колокола вой, / И теплются кадила…»:
Жуковский заметил это и в ответном послании на «Мои Пенаты» «поправил» Батюшкова так:
Второй период творчества
Но на «маленький» мирок поэзии весёлого Батюшкова уже надвигались чёрные тени большой истории. Грянула над Россией гроза Отечественной войны. В августе 1812 года Батюшков едет в осаждённую неприятелем Москву. Он вывозит семейство Муравьёвых в Нижний Новгород, а потом трижды проезжает через разорённую врагом, сожжённую русскую столицу.
«Ужасные происшествия нашего времени, происшествия, случившиеся, как нарочно, перед моими глазами, зло, разлившееся по лицу земли во всех видах, на всех людей, так меня поразило, что я насилу могу собраться с мыслями и часто спрашиваю себя: где я? что я? Не думай, любезный друг, чтобы я по-старому предался моему воображению, нет, я вижу, рассуждаю и страдаю, – пишет он Н. И. Гнедичу. – От Твери до Москвы и от Москвы до Нижнего я видел, видел целые семейства всех состояний, всех возрастов в самом жалком положении; я видел то, чего ни в Пруссии, ни в Швеции видеть не мог: переселение целых губерний! Видел нищету, отчаяние, пожары, голод, все ужасы войны и с трепетом взирал на землю, на небо и на себя. Нет, я слишком живо чувствую раны, нанесённые любезному нашему отечеству, чтоб минуту быть покойным. Ужасные поступки вандалов, или французов, в Москве и в её окрестностях, поступки, беспримерные и в самой истории, вовсе расстроили мою маленькую философию и поссорили меня с человечеством. <…> При имени Москвы, при одном названии нашей доброй, гостеприимной, белокаменной Москвы сердце моё трепещет, и тысяча воспоминаний, одно другого горестнее, волнуются в моей голове. Мщения! мщения! Варвары! Вандалы! И этот народ извергов осмелился говорить о свободе, о философии, о человеколюбии; и мы до того были ослеплены, что подражали им, как обезьяны! Хорошо и они нам заплатили!»
«…Я решился – и твёрдо решился – отправиться в армию, куда и долг призывает, и рассудок, и сердце, сердце, лишённое покоя ужасными происшествиями нашего времени, – сообщает поэт Вяземскому. – Военная жизнь и биваки меня вылечат от грусти. Москвы нет! Потери невозвратные! Гибель друзей! Святыня, мирное убежище наук, всё осквернённое толпою варваров! Вот плоды просвещения или, лучше сказать, разврата остроумнейшего народа, который гордился именами Генриха и Фенелона!.. Сколько зла!»
Горестные переживания этих лет нашли прямое отражение не только в письмах Батюшкова, но и в его пронзительном послании «К Дашкову» (1813):