Именно благодаря таким нравственно чистым, глубоко верующим людям, за голосами которых скрывается автор, расстраивается дуэль, и антагонисты духовно прозревают, побеждая «величайшего из врагов человеческих – гордость». «Вся внутренняя направленность “Дуэли”, – заметил русский писатель серебряного века Б. К. Зайцев, – глубоко христианская. Радостно удивляет тут в Чехове оптимизм, совершенно евангельский: “в едином часе” может человеческая душа спастись, повернув на сто восемьдесят градусов. Радует и то, как убедительно он решил труднейшую артистическую задачу – без малейшей натяжки и неестественности».
«Да, никто не знает настоящей правды… – думал Лаевский, с тоскою глядя на беспокойное тёмное море, по которому плыла лодка с отъезжавшим в другую жизнь фон Кореном. – Лодку бросает назад, – думал он, – делает она два шага вперёд и шаг назад, но гребцы упрямы, машут неутомимо вёслами и не боятся высоких волн. Лодка идёт всё вперёд и вперёд, вот уже её и не видно, а пройдёт с полчаса, и гребцы ясно увидят пароходные огни, а через час будут уже у пароходного трапа. Так и в жизни… В поисках за правдой люди делают два шага вперёд, шаг назад. Страдания, ошибки и скука жизни бросают их назад, но жажда правды и упрямая воля гонят вперёд и вперёд. И кто знает? Быть может, доплывут до настоящей правды…»
Необоснованные претензии на знание высшей правды свойственны не только образованному кругу. В рассказе «Бабы» (1891) мещанин Матвей Савич тоже думает, что знает в жизни всё. Он человек «умственный» и поступает не иначе как по строгим принципам христианской морали – «по Писанию». Он субъективно честен, но объективно жесток. Рассказ Матвея Савича о своей незаконной близости к солдатке Маше страшен безысходной человеческой тупостью. Когда возвращается к Маше её муж Василий, Матвей Савич действует строго по Писанию:
«Слава Богу, теперь, говорю, значит, ты опять будешь мужняя жена”. А она мне: “Не стану я с ним жить.” – “Да ведь он тебе муж?” – говорю. – “Легко ли… Я его никогда не любила и неволей за него пошла. Мать велела.” – “Да ты, говорю, не отвиливай, дура, ты скажи: венчалась ты с ним в церкви или нет?” – “Венчалась, говорит, но я тебя люблю и буду жить с тобой до самой смерти. Пускай люди смеются… Я без внимания…” – “Ты, говорю, богомольная и читала Писание, что там написано? … Жена и муж едина плоть. Погрешили, говорю, мы с тобой и будет, надо совесть иметь и Бога бояться. Повинимся, говорю, перед Васей, он человек смирный, робкий – не убьёт. Да и лучше, говорю, на этом свете муки от законного мужа претерпеть, чем на Страшном судилище зубами скрежетать”. Не слушает баба, упёрлась на своём и хоть ты что! “Тебя люблю” – и больше ничего». И далее с сознанием собственной правоты, подкрепляемой ссылками на Священное Писание, Матвей Савич рассказывает о том, как он погубил Машу и упёк её в Сибирь.
Его рассказ внезапно прерывается звучащей где-то за церковью «великолепной печальной песней»: «Нельзя было разобрать слов, и слышались одни только голоса: два тенора и бас. Оттого, что все прислушались, во дворе стало тихо-тихо… Два голоса вдруг оборвали песню раскатистым смехом, а третий, тенор, продолжал петь и взял такую высокую ноту, что все невольно посмотрели вверх, как будто голос в высоте своей достигал самого неба. Варвара вышла из дому и, заслонив глаза рукою, как от солнца, поглядела на церковь.
– Это поповичи с учителем, – сказала она».
Песня выводит на мгновение читателя из паучьего мирка Матвея Савича, и становится очевидным, что этот мирок не всесилен, что есть живая жизнь за его пределами. Игра света на облезлой стене! И когда заканчивается бесстрастный и злой его рассказ, над мальчиком, приёмышем Матвея Савича, склоняется жалостное лицо старухи Софии. Мальчик видит её глаза, полные участия, а за ними – бездонное небо.
И тут же вечером, когда засыпают душители жизни, тупые и чёрствые моралисты, из лунной тени появляется молодая Варвара. Она гуляет с поповичем, когда все дома спят. «Грех», – робко возражает София. «А пускай, – отвечает Варвара. – Чего жалеть? Грех так грех, а лучше пускай гром убьёт, чем такая жизнь. Я молодая, здоровая, а муж у меня горбатый, постылый, хуже Дюди проклятого».
И как бы вторя душе Варвары, ночью, где-то за церковью «опять запели печальную песню те же самые голоса: два тенора и бас.
– Полуношники, – засмеялась Варвара.
И она стала рассказывать шёпотом, как она по ночам гуляет с поповичем, и что он ей говорит, и какие у него товарищи, и как она с проезжими чиновниками и купцами гуляла. От печальной песни потянуло свободной жизнью, Софья стала смеяться, ей было и грешно, и страшно, и сладко слушать, и завидовала она, и жалко ей было, что она сама не грешила, когда была молода и красива…».
Но как всегда у Чехова, и этой греховной крайности даётся в рассказе предостерегающий противовес. Продолжающийся разговор Софьи и Варвары ставит под сомнение ту «свободную жизнь», которой они склонны отдаваться: «Когда Софья засыпала, Варвара прижалась к ней и шепнула на ухо:
– Давай Дюдю и Алёшку изведём!