Рубцов — поэт осени, что для русских поэтов нередко, ещё от Пушкина повелось.
Осень Рубцова — это прежде всего плач по утрате связи с прошлыми временами; связи, которая не сама оборвалась — ведь ее и переехал своими колесами тот поезд, что "перед самым, может быть, крушеньем", еще самонадеянно несется чёрт знает куда, лишь бы "в п е р е д!" где этот самый "перед" никто ведь не знает…
Не грандиозные космические замыслы, а просто:
От всех чудес всемирного потопа
Досталось нам безбрежное болото,
На сотни верст усыпанное клюквой,
Овеянное сказками и былью
Прошедших здесь крестьянских поколений.
А в стихотворении "Жар-птица" на традиционный русский вопрос "что делать?" Рубцов дает свой ответ, негромкий и смиренный, как и вся его поэзия:
А ты, говорит, полюби и жалей
И помни хотя бы родную окрестность,
Вот этот десяток холмов и полей…
Много ли надо человеку? И простыми, как всегда, словами Рубцов решает эту проблему для себя, только для себя, никому ничего не навязывая…
Снег летит — гляди и слушай!
Так вот, просто и хитро
Жизнь порой врачует душу -
Ну и ладно…И — добро…
=====
Посмертная популярность Николая Рубцова годах в восьмидесятых стала вдруг быстро расти. Кажется, на его имени и сейчас спекулируют разные казённые патриоты…
31. ЧЕЛОВЕК В НАТУРАЛЬНУЮ ВЕЛИЧИНУ (Глеб Горбовский)
Официальной советской поэзии свойственна гигантомания.
Это продиктовано одним из неписаных правил соцреализма. Все должно быть монументально, как мухинские "рабочий и колхозница" на ВДНХ. Бетонные штаны и столь же удобная юбка — символы бесчеловечной "героики", той барабанной фальши, что выросла из зерна, брошенного Горьким: "Человек — это звучит гордо".
Гордыня казённого героя, советского простого сверхчеловека, которому, как известно, «нет преград ни в море, ни на суше» поощрялась официальной критикой до самого конца советской власти. Этому псевдоницшеанству на кумачёвом фоне противостоит в стихах Глеба Горбовского обычный человек.
Не маленький человечек, с трудом находящий лаз из гоголевской шинели, но и не гигант, а вот такой, обыкновенный…
Он добр и грешен, он говорит, не повышая голоса и — странно! — его слышно сквозь барабаны и хоровое пенье маршей всяческих энтузиастов.
Вот так и услышали в конце пятидесятых годов мягкий, без надрыва, голос Глеба Горбовского. Услышали не только те, кто стосковался по живой, не железобетонной душе, но и те, кто поводит, как радарами, цементно-монументными ушами, оберегая бывший «новый мир» от людских голосов…
Внимание — даже очень пристальное тогда внимание — со стороны этих поклонников монолитности очень удивило поэта, и написал он вот такие стихи:
Я тихий карлик из дупла,
лесовичок ночной.
Я никому не сделал зла,
но недовольны мной.
Я пью росу, грызу орех,
зеваю на луну.
И все же очень страшный грех
вменяют мне в вину.
Порой пою, и голос мой
не громче пенья трав.
Но часто мне грозит иной,
кричит, что я неправ!
Скрываюсь я в своем дупле,
и, в чем моя вина,
никто не знает на земле,
ни бог, ни сатана.
В чём же вина этого безобидного лесовичка? Оказывается, что вина его перед хозяевами идеологии огромна! Пользуясь церковным выражением, скажем, что он не менее чем ЕРЕТИК! А для любой идеологии и для любой религии, включая коммунистическую, любой еретик «опаснее врага».
Так вот, в том он повинен, что не встал на ходули, не затрубил в горн, не изображает собой памятника своей великой эпохе… Да просто в том, что всюду остается обыкновенным человеком. Он чувствует себя частицей всего живого, частицей природы И объясняет он зверям и растениям:
Никакой я
не начальник,
пуп земли,
а также — соль…
И верится в это, когда он грустно, якобы между строк, говорит, что вот родила его мама, а могла бы и птица…Так ведь и теряются всякие рубежи между человеком и прочей тварью живой. И во всех есть божественная искорка жизни. Увидав на улице ослика, везущего рекламу и кассу цирка, Горбовский говорит:
Скромный ослик, кульками уши.
Служит ослик, как я, искусству.
Полная антитеза громоподобию памятников, которые после Горация, Державина и Пушкина стали сочинять все, кому не лень.
А сколько вмятин осталось в поэзии от этих многотонных постаментов! Чуть не каждый официальный поэт сочиняет некий памятник, а если даже не сразу видно (по скромности или по низкому положению в иерархии СП, что это — памятник, так разве что потому, что неповторимо индивидуальное пушкинское (да и державинское) "Я" заменяет автор, как положено, безликим, зато поощряемым сверху "МЫ". И вот Глеб Горбовский которому это мыканье так же чуждо, как носорожья шкура из пьесы Эжена Ионеску, говорит о том, как неуютно ему в толпе каменных монстров:
Меж камней
и меж орясин
пробираюсь молча я,
словно старый
тарантасик
на ухабах бытия.