Опыт 1920-х станет для Дурылина и крайне тяжелым, и одновременно благодатным для его творчества, для обретения им духовной зоркости. Ведь в текстах 1910-х (наиболее показательным из которых будет «Церковь Невидимого Града» (1913)) он романтически верит в «народную веру», в тот «народ», который, в отличие от «интеллигенции», хранит в себе истину: «Народ никогда не закрывает глаза на недостатки духовенства, на несоответствие жизни большинства современного монашества монашескому идеалу. Он видит все это не хуже интеллигента, но он умеет идти через человеческое к Божескому, он обладает даром уже не видеть человеческое». Отсюда, из веры в некий эмпирический «народ», он апеллирует к нему, противопоставляя Мережковскому, своего рода коллективному имени «интеллигенции», «народную веру» почти отождествляя с истинной верой, более адекватной, чем любое толкование и изъяснение.
В 1920-е он будет освобожден самой историей от этого соблазна – противопоставить заблуждениям интеллектуалов твердыню простой «народной веры», поскольку «простой народ» окажется в своих действиях радикально далек от того, во что верил Дурылин – «народная вера» окончательно отделится у него от эмпирически наблюдаемого. Архиерей, архимандрит и псаломщик в «Сладости ангелов» – из духовного сословия, из купцов и из крестьян, надо полагать, соответственно, как и курсант, затем ставший офицером, в «Сударе Коте» – они все теперь веруют не «хуже» и не «лучше» в зависимости от близости к «народу», а лишь по истине самой веры, другое дело, что это не некая абстрактная истина, верует конкретный человек и православным он может быть непременно каким-то особым образом: в тех формах, которые выработались в данной культуре, данной историей, в этой поместной церкви. Теперь Дурылин уже совершенно отчетливо для самого себя не смотрит на «народ» как на данность, а веру народную надлежит увидеть, разглядеть среди людей: иными словами, надобно самому иметь веру, чтобы различить, что будет верой, а что суеверием или безверием, или тем самым «Яшкой» не только среди «академиков», но и среди крестьян. Церковь есть Церковь, а не «народ» или что-либо еще.
В 1913 г. Дурылин цитировал славянофила А.И. Кошелева: «Без православия наша народность – дрянь. С православием наша народность имеет всемирное значение». Но тогда слова эти звучали лишь обличением той части интеллигенции, что стремилась восславить русскую народность, убрав из нее «православие» или же сведя его лишь до «культуры», Дурылин тогда стремился показать (и уверить себя самого), что «русская народность» это и есть православие, и желание быть «народным» есть по самой логике вещей потребность быть православным. В 1920-е та же фраза зазвучит для Дурылина совсем иначе, в эти годы его постоянным спутником в размышлениях станет Леонтьев, а
Correspondances
[Рец.:]
Сложность, цветение культуры, о которой тосковал и которую так любил один из главных для С.Н. Дурылина авторов – К.Н. Леонтьев, – это не столько «множественность имен», сколько «множественность памятей», множественность времени (времен), а «памяти» потому, что существуя сейчас, мы видим лишь немногое (а видя многое, сводим его до немного), нам необходимо действовать, а для этого требуется ограничить знание (и понимание), свести его до «насущного». «Память» в своей множественности, в разнообразии форм оказывается способной быть если не бесконечно, то во много раз большей «памятуемого» сейчас (т. е. ради чего-то, сейчас необходимого), она дает глубину «памятуемому», «припомненному», в возможности иного припоминания, в знании о том, что есть и другие памяти (начиная с памяти другого и вплоть до архива или случайно забытой – и потому удержанной для памяти – бумажки).