Для того, чтобы писать и рассуждать, Леонтьев непременно нуждался в поводе, он не был из породы теоретиков, способных находить удовольствие в обстоятельном развертывании мысли наедине с собой – все его статьи обязательно отклик, ответ, вопрос – голос в разговоре, неизменно предполагающий собеседника: его монолог не менее предполагает другого, чем диалог, только это будет не оппонент, но ученик. Он предпринимал страстные усилия, чтобы вызывать этот разговор, так, уже в последние годы он откликается на страницах «Гражданина» на полемику Соловьева со Страховым по поводу «России и Европы» Данилевского, вторгаясь в разговор в качестве третьего, но по существу обращаясь к одному Соловьеву (вызывая его на ответ, но так и не дождавшись), и приписав под авторским экземпляром оборвавшихся в печатании статей: «Не окончено; устал весной и бросил […]» (
Поэтому вполне расслышать Леонтьева можно лишь тогда, когда, по заглавию прекрасной книги, написанной О.Л. Фетисенко, его слышишь «в кругу собеседников и учеников», – он всегда говорит либо откликаясь на что-то и кого-то, либо обращаясь к кому-то. Так что действительно, в этом смысле Леонтьев совершенно не «газетный» и даже не «журнальный мыслитель»: на этот компромисс с эпохой он был вынужден идти, но как и всякий вынужденный компромисс – этот был не вполне удачен. И потому он особо ценил тот небольшой круг учеников, который нашел зимой 1882/83 гг. среди воспитанников Московского лицея Цесаревича Николая, более известного как «катковский» – круг, к которому в дальнейшем присоединились еще несколько лиц: они образовывали для него насущно необходимую среду общения, как личного, так и эпистолярного, и становились надеждой на будущее, что его мысль не будет забыта, что он не пройдет бесследно, ведь памяти без памятующих не бывает. Здесь надежды Леонтьева оправдались вполне, не так скоро, как он сам надеялся, и отнюдь не столь ярко, но именно они, эти поздние ученики, друзья и собеседники утвердили место Леонтьева в истории русской мысли – их трудами (в первую очередь о. Иосифа Фуделя) вышло уже в 1910-х собрание его сочинений, собраны многие из писем, оставлены воспоминания о нем.
Самым любимым, самым дорогим из них был для Леонтьева Иван Иванович Кристи (1861–1894) – «дитя души», как он его однажды назвал, «Ваничка». Вероятно, Кристи был очень мил, обаятелен, иначе трудно объяснить крепкую, едва ли не слепую симпатию к нему Константина Леонтьева, человека весьма зоркого и трезвого в своих оценках других. Но все, что осталось, лишь письма да несколько статей. В них нет почти ничего, что оправдывало бы отзыв Леонтьева, конечно, ему было симпатично, что ученик пытался повторять его мысли, применять их к разнообразным предметам, но, за исключением разве что отзыва о картине Поленова («Христос и грешница», 1887), это все неловкие, слабые попытки. Страхов писал Толстому по поводу «Литературного обозрения», вести которое взялся Кристи в «Гражданине» Мещерского: «так бестолково, что я пришел в недоумение» (стр. 518). И правда, статьи Кристи производят не столько тусклое, сколько «детское» впечатление, не только неумелости автора, но и его внутренней незрелости, как когда он, например, берется судить об искренности или неискренности Толстого, практикуя «чтение в сердцах».