«В какое же время? — вопрошал он, имея в виду утверждение Киреевского, будто на Руси «христианское учение выражалось в чистоте и полноте». — В эпоху ли кровавого спора Ольговичей и Мономаховичей на юге? В эпоху ли, когда московские князья… употребляли золото на подкуп татар и татарское железо на уничтожение своих русских соперников? В эпоху ли Василия Темного, ослепленного ближайшими родственниками и вступившего в свою отчину помощью полчищ иноземных? Или при Иване III и его сыне — дву-женце?»
И обращался — в стихах — со страстной мольбой, дабы Бог простил «вас» (в сущности, нас) за грехи отечественной истории, перечисленные прямо-таки с чаадаевской беспощадностью: «За ваши каинские брани… за рабство вековому плену… за двоедушие Москвы… за узаконенный разврат… за пьянство бешеных страстей… за сон умов, за хлад сердец…»
Хотя это все-таки не Чаадаев, даже совсем не он, не его холодное — или старающееся быть таковым — презрение.
Это — утверждение болевой, кровной причастности. Это хо-мяковский максимализм, согласно которому пресловутая официальная триада должна выглядеть только так:
идеальное православие,
идеальная монархия,
идеальная народность.
А какая же церковь, какой монарх, какой народ выдержит сравнение с идеалом, коему и положено быть вечно зовущим вперед и выше? Вечно! И, не говоря о народе, чья терпеливость многократно испытана и проверена (и в героических испытаниях, и в унизительном рабстве), — кто из имущих светскую или духовную власть стерпит это укоризненное сравнение, этот
ХМЕЛЬ,
или РУССКИЙ ЮНОША
Николай Языков
Когда появились его стихи отдельною книгою, Пушкин сказал с досадою: «Зачем он назвал их «Стихотворения Языкова»! их бы следовало назвать просто «хмель»!
Безумных лет угасшее веселье
Мне тяжело, как смутное похмелье.
Вот строки, которые можно с провокационной целью использовать в литературных викторинах:
Голову не заложу, но все же весьма вероятно, что тот, кто попроще, увидит здесь прямые цитаты из «Песни о вещем Олеге», а кто похитрее и поэлитарней, решит: это, наверное, фрагмент приложений к пушкинскому тому, из раздела «Другие редакции и варианты». Настолько самоочевидны аналогии:
Впрочем, достало бы одного только перечня главных персонажей (кудесник, дружина, князь), чтобы почуять… Что? Подражание? Перекличку?.. Во всяком случае, что-то такое, чего не почуять нельзя, и что тем не менее не приметил никто из писавших о Пушкине и Языкове.
Так что же здесь? Подражания — нет и не может быть; помимо всего наипрочего, сюжеты стихотворений совершенно различны. Перекличка? Но перекликаются не враждебно, тут же — полемика, спор, и пожестче того, что был между пушкинской «Песнью» и «Олегом Вещим» Рылеева.
Полемист — Николай Языков. Стихи, из которых я выдернул провокативные строки, — «Кудесник» (1827):