Донос — слово настолько гадкое, что мы из отвращения не хотим глянуть дальше его побудительной
Во всяком случае, он-то, Булгарин, без сомнения, именно так истолковывал свою дружбу с III отделением: как исполненье гражданского долга, принявшего формы… Да, господа, такие, что сам иногда стыдишься, но чего не положишь на алтарь отечества!
Языков, в отличие от Булгарина, апеллировал исключительно к обществу, но пользовался лексикой и аргументацией Бенкендорфа и Орлова:
это о Чаадаеве.
«Не соглашаясь с Чаадаевым, мы все же отлично понимаем, каким путем он пришел к этой мрачной и безнадежной точке зрения, тем более что и до сих пор факты говорят за него, а не против него» (Герцен). «…Как литератора — меня раздражают, как человек с предрассудками — я оскорблен, — но клянусь честью, что ни за что на свете я не хотел бы переменить отечество или иметь другую историю, кроме истории наших предков, такой, какой нам Бог ее дал» (Пушкин — Чаадаеву). Вот уровень спора, уровень, поддерживающий духовную жизнь общества. И вот уровень неуважаемого жанра, эту жизнь ограничивающий: «И кто неметчине лукавой передался…», «Но ты еще не сокрушен…»
Добей! — советует, «сигнализирует» Языков, прежде известный как существо незлобивое, и в этом превращении есть своя неуклонная логика.
«Всякий мессианизм гласит приблизительно следующее: только мы хлеб, вы же просто зерно, недостойное помола, но мы можем сделать так, что и вы станете хлебом. Всякий мессианизм заранее недобросовестен, лжив и рассчитан на невозможный резонанс в сознании тех, к кому он обращается с подобным предложением. Ни один мессианствующий и витийствующий народ никогда не был услышан другим».
Печальный опыт, накопленный в этом смысле к XX веку, заставляет Осипа Мандельштама быть резким, хотя речь ведь не о вульгарной шовинистической брани, наподобие языковской; речь о том, что не проклинает и не грозит, а предлагает от доброй души: «…мы можем сделать так…» Как российский мессианизм истинных славянофилов, который к тому ж вовсе не был равен национальному самодовольству, — напротив, он побуждал к пристрастному отысканью язв на родном, на родительском теле. Как — вспомним! — у Хомякова: «О недостойная избранья!..»
«О недостойная»? В двухмерном мире языковских анти-од это невозможно. Мы добродетельны — они порочны. Они сбираются «испортить нас» — мы не поддадимся. Но кто — мы? Россия?
Это та самая решительность князя из «Кудесника», за которым не право и не «общественное мнение» (как помним, народ отшатнулся от князя, подавшись к кудеснику), за ним сила. Топор. Оттого громовый пафос Языкова официален, официозен — да и кто, помимо властей или их доверенных лиц, может отлучать еретиков и обвинять в измене отечеству?
Смешно и грустно: что там за власть у полуживого поэта, который и телом своим еле владеет? Не отнестись ли и к этим его угрозам — ну, не серьезнее, чем к намерению («если б я был императором российским») принудить дерптцев есть русские блины и молиться русскому Богу?
Но в литературе и в идеологии такие «если б» имеют смысл; идеология и литература на «если б», в сущности, и построены, ими и держатся, влияя на общественную психологию, подталкивая — туда и сюда — людей, причастных к творению истории. И в этом смысле стихи доброго, наивного, слабого Языкова зловещи.