Полная противоположность первому из «Пловцов»: появился берег, устранена стихия — надежнейшим способом устранена, побегом от нее, маневром, ее перехитрившим. Пловец успел достичь пристани до начала бури «Хвала ему! Он отплыл рано…», хвала его благоразумной предусмотрительности.
Может, это как раз признак душевного созревания? Юность играла мускулами, зрелость узнала цену тихому миросозерцанию, несуетности — чего лучше? Да предполагать-то можно все, что угодно, вы попробуйте произнести — вслух и внятно: «..А он, пловец, он был…» И это — критерий, который не переспоришь.
Дело не только в том, что «буйство молодое» ушло, иссяк «избыток». Оказалось, что само по себе буйство способно оборачиваться вялостью, а избыток таил в себе недостаточность. Начало даже казаться: а было ль все это? «…Неужели нам это нравилось и как же нам это нравилось?» — недоуменно спрашивал себя в середине сороковых Белинский, не доверяя собственному былому увлечению Языковым.
Но что было, то было и, сбывшись, никуда не подевалось. Просто — вольно же им было всем, от Пушкина до Белинского, видеть в сбывшемся не то, что сбылось, но свыше того, а уж ожидать
Вообще, перечитывая хвалы, расточавшиеся Языкову, замечаешь, что все расточители их как бы ждут, поторапливают: все, дескать, уже хорошо, прекрасно, но вот еще немного…, еще самую малость… ну… ну… ну!.. «Моих надежд не обмани» (Пушкин).
Он обманул? Или они обманулись?
Младший из Карамазовых поминал отзыв некоего «заграничного немца», что, мол, русские мальчики таковы: дай ты им в руки карту звездного неба, которую они в глаза не видали, и назавтра они ее возвратят исправленной. Сказано если не в похвалу, то и не без любования этакой славной наглостью — но беда в том, что у нее есть и второй этап. Очарование бесшабашного неуча (Сириус и Юпитер меняем местами. Солнце, хотя бы и солнце русской поэзии, отодвигаем в сторонку: «Онегин мне очень-очень не понравился…») так легко оборачивается духовной неповоротливостью недоросля Митрофанушки, и русский юноша предстает брюзгой и бурбоном.
Национальная ли это болезнь? Во всяком случае, с Языковым вышло именно так. Его муза «состарилась, не возмужав», как заметил в 1844 году анонимный рецензент «Отечественных записок». «Заживо умерший талант», — еще жестче высказался Белинский, и, что горше было бы для самого поэта, вот как проводил его в могилу Гоголь, некогда им восхитившийся: «Хмель перешел меру… поэт загулялся чересчур на радости от своего будущего… дело осталось только в одном могучем порыве».
Муза, которая «состарилась»… Или действительно впала в детство? Так или иначе, страшно звучит приговор — но как скажешь помягче, если Языков словно бы разучился держать в руке перо?
Как он писал прежде!
Сказано про Дениса Давыдова, но точь-в-точь автохарактеристика, охотно заверенная многими поклонниками. «С самого появления своего сей поэт удивляет нас огнем и силою языка. Никто самовластнее его не владеет стихом и периодом», — писал щедрый Пушкин, и вот послание Каролине Павловой, писанное незадолго до кончины:
нет, здесь-то дыхание широко и вольно по-молодому, и единственное, что мешает восхищаться стихами, это заемная пушкинская интонация, И вдруг стих начинает никнуть, блекнуть, а дыхания не хватает, словно при астме:
«В Москве, где вас, я помню, я…» — будто язык распух и не слушается.