Печорин — бесплоден, если, конечно, принять как литературную условность, что от его лица и ведется рассказ в «Княжне Мэри», «Фаталисте», «Тамани». И это при большом проницательнейшем уме, точнее,
А Базаров?
В связи с ним вообще стоит отметить, что у его создателя — судьба, назвать которую безоговорочно славной мешает нечто трудно определимое. Автор изумительных «Записок охотника», таких сильных романов, как «Дворянское гнездо» и — особенно! — «Отцы и дети», Тургенев несколько импрессионистичен на фоне тогдашней словесности, тяготевшей к тому, чтобы не просто рисовать характеры, но выругать типы. Его герои (но не Базаров!) будто наброски карандашом или углем, заготовки того, что потом будет выписано маслом. Скажем, Чертопханов и Недопюскин окажутся словно бы дорисованы в прозе Лескова, Кукшина и Ситников, льнущие к «нигилисту» Базарову, десять лет спустя превратятся в резкие карикатуры тех же «Бесов». Слабый, бездеятельный и странно привлекательный самой своей бездеятельностью Лаврецкий, конечно, тоже набросок — отчасти Пьера Безухова, отчасти, что вероятнее, Ильи Ильича Обломова.
Опять «записная книжка»? И что это, достоинство или недостаток Тургенева?
Ни то ни другое. Просто — необыкновенное чутье Тургенева к веяниям современности; чутье, заставляющее процесс творчества опережать то состояние, когда плод созрел. Когда характер героя уже способен выйти осознанным и объемным; вот почему не просто печальным курьезом можно считать «Необыкновенную историю» Гончарова. Сочинение, в коем тот изложил свои подозрения, будто Тургенев только и делал, что похищал гончаровские замыслы — для своих романов и повестей, да и для знакомых иностранцев, француза Флобера и немца Ауэрбаха.
Конечно, читать «Необыкновенную историю» с ее болезненно скрупулезными доказательствами лжезаимствований — тяжело. Но, отбросивши патологию, — зато как красноречиво сравнение двух художнических типов! Один — скор на перо, легок, блестящ. У другого впечатляют сами сроки создания — как гениального «Обломова» (1847–1859), так и малоудачного «Обрыва» (1849—1869). Тянет добавить: только так, дескать, и можно было создать Илью Ильича Обломова, характер-тип, способный породить понятие «обломовщина». Необыкновенно обаятельный, но и такой, о котором Владимир Набоков имел право сказать: «Россию погубили два Ильича». (Объяснять ли, кто второй?)
Да и можно было бы добавить, если б не тот же Базаров. Сопоставимый с любым из великих типов русской прозы, хотя рождавшийся «по-тургеневски», на остро учуянную злобу дня. Как Достоевский, Тургенев брался за создание образа нигилиста с целью осудить его за «пустоту и бесплодность» и, рассказывают, «был сконфужен», подумывал даже остановить печатание романа, когда начались разнотолки — вплоть до того, что одни видели в Базарове дьявола во плоти, другие — «чистую, честную силу». Не знаю, люблю ли я его или ненавижу, в растерянности признавался сам автор, всем текстом романа подтверждая это «не знаю».
Еще бы! «Базаров… смесь Ноздрева с Байроном», —
Да, смесь гоголевского гротескного буяна и романтичнейшего из поэтов — налицо, и она взрывоопасна. А главное: если даже мы и не примем сказанное Верховенским-старшим за формулу базаровского феномена, то она точь-в-точь подходит тому, кто, не будь Базарова, может, быть, и не появился бы на свет. Николаю Ставрогину. Его — чисто ноздревским безобразиям, преступающим нормы и приличий, и нравственности; его почти байроновской жертвенности. Пусть даже Грецию, за которую отправился жертвенно умирать (и умер) Джордж Гордон Байрон, в безумнонелепом мире «Бесов» заменила безумная же хромоножка Марья Лебядкина, с которой богач и красавец Ставрогин пошел под венец.
Чего ради? Что руководило им — и в этом случае, и тогда, когда он сунул голову в петлю? Это, говорил Достоевский,