Чем острее Толстой сознавал неприемлемость для него любой кабалы, любой несвободы, тем упорнее он стремился грести «против течения». Не верней ли сказать: против течений?
«Что касается нравственного направления моих произведений, то могу охарактеризовать его, с одной стороны, как отвращение к произволу, с другой, к ложному либерализму, стремящемуся возвысить то, что низко, но унизить высокое. Впрочем, я полагаю, что оба эти отвращения сводятся к одному: ненависти к деспотизму, в какой бы форме он ни проявлялся. Могу прибавить к этому ненависть к педантической пошлости наших так называемых прогрессистов с их проповедью утилитаризма в поэзии».
И — говоря уже стихотворно, если не в самом совершенном из произведений Толстого, то уж точно в главнейшей из его деклараций:
Вплоть до вызывающе-парадоксального:
(«…И мне тогда хотелось быть врагом» — для меня невозможно не вспомнить смертельно опасную строчку, в сталинском 1944 году вырвавшуюся у девятнадцатилетнего киевского юноши. Вскоре он арестантом попадет на Лубянку, затем станет одним из самых известных современных поэтов, и при категорическом несходстве времен, биографий, породы и поводов — киевлянина потрясет несовпадение «революционной романтики» с окутавшей ее ложью — удивительное родство движений души. Отталкивание от грубо навязываемой чужой воли — до отчаянного желания действовать вперекор, «назло», до умозрительно допущенной готовности примкнуть к неназванным ли «врагам», к обличаемым ли «врагам народа».)
Когда симпатичный Алексею Толстому — и сам симпатизирующий ему — Иван Аксаков откажется напечатать в своем славянофильском журнале «Русская беседа» именно эти стихи, поэт сперва не поймет, в чем причина. Прежде-то его там охотно печатали, приютив целых три десятка стихотворений и поэму «Грешница» (к слову, в течение долгого времени — наипопулярнейшее из произведений Толстого, дежурное блюдо всех любительских концертов и вечеров; вот и в «Вишневом саде», на вечеринке в доме Гаева и Раневской, декламируют этот «хит» на тему назидательную и трогательную, о Христе и блуднице.)
Свое недоумение Толстой обидчиво выразит, заметив, что неугодившее восьмистишие возьмут в другом, причем более популярном, издании, но тут вольная поэтическая коса споткнется о краеугольный камень славянофильской тенденции. Что ж, спокойно ответит Аксаков, имея в виду
Однако уж этой кабалы,
Несвобода, пережитая им лично — во-первых, во всяком случае не в-последних, как поэтом, которого «общественное мнение» склоняло в сторону «утилитаризма», во-вторых, как сыном деспотической матери и, в-третьих, как подданным, зависящим от государственной службы и самого государя, — эта многосторонняя несвобода мучила его и за пределами собственной биографии. Вырастая в стихах до масштаба всероссийского и, сверх того, общечеловеческого.