В
Остается лишь ликовать, что и мерзкие последствия этой зависимости всего лишь приснились:
А если бы притянули к дознанию не во сне? Ни министр-демагог, в котором молва захотела видеть могущественного главу Министерства внутренних дел Валуева, ни лазоревые жандармы — не из области призраков; иллюзорна лишь приснившаяся ситуация (и то как знать?), но не сам страх, давящий реально и неотступно…
Какой безбоязненной свободой патриота надо было обладать, чтобы сочинить не только «Сон Попова», не только «Историю государства Российского…», но и балладу «Василий Шибанов», где воздана дань слуге «политэмигранта» Курбского — за то, что, посланный хозяином с дерзким письмом к тирану-царю, то есть преданный им, и под пытками не перестал славить «свово господина».
В чем только не обвиняли балладу! Прежде всего, конечно, в прославлении «рабской преданности» (правда, еще оскорбительнее звучало одобрение «с другой стороны»; там были довольны, что эта безоглядная преданность вдохновляюще отражает «склад народного воззрения в отношении к идее власти»). Обвинение наиболее внятно подытожил марксист Плеханов, рассудивший, что, хотя Шибанов «умер героем», «этот рабский героизм оставляет холодным современного читателя, который вообще вряд ли способен понять, как возможна у «говорящего инструмента» самоотверженная преданность по отношению к своему владельцу».
Но если в балладе что и восхвалялось, так это свобода выбора. Который холоп Курбского делает сам. Сам!
Для понятности: как прелестный Савельич в «Капитанской дочке». (О ком еще один «современный читатель», Фазиль Искандер, писал — между прочим, обнажив ненароком ограниченность плехановского высокомерия, доказав, что понятие «современный» не окончательно, а подвижно: «Преданность Савельича бунтовала за право быть еще преданней… Это был бунт любви, бунт наоборот», перед коим пасовал сам барин Петруша.) И даже как граф Алексей Константинович Толстой — в свое время, в своем положении, на своем уровне.
Да и в «Истории государства Российского…» — нет ли тоски именно по свободе выбора, который России никак не дается? Ведь изложенная Толстым
Речь, разумеется, не о том, что выбор — да еще всякий раз — должен делать народ. До таких либеральных — презираемых им — степеней автор опускаться не хочет. Но разве его сарказм, то озорной, то печальный, а чаще тот и другой вместе, не есть позиция человека, который готов помогать высшей власти делать выбор, приемлемый для нее и для народа?
Как там было сказано в прошении об отставке, поданной на имя Александра II? «…У меня есть средство служить Вашей особе: это средство — говорить во что бы то ни было правду…»
Надежда, традиционная для российской словесности. Еще Денис Фонвизин мечтал и надеялся, что литератор с одним лишь пером в руке может быть полезным советодателем государю, но получил ироническую отповедь Екатерины: «Худо мне жить приходит! Уж и господин Фонвизин учит меня царствовать!» Но и для Алексея Толстого долг писателя — правду высказывать, как долг царя — этой правде внимать. А воплощение