Вряд ли когда-нибудь исследователь сможет точно ответить на вопрос о том, видела ли Ахматова эту фотографию Колетт в 1910–1911 годах, когда посещала Париж и когда Модильяни на своих рисунках «египтизировал» ее образ. Перекличка между фотографиями Колетт и Ахматовой очевидна, но еще более характерно здесь само стремление к зрелищности, театрализованной подаче собственного образа, которым так отличалась эпоха начала ХХ века и которое – уже несколько иронично, отстраненно, дистанцируясь от той эпохи, – «цитирует» Ахматова в 1925 году.
Вместе с тем Ахматова заботилась о том, чтобы современники все же помнили о ее сфинксе, с помощью которого, хотя и в шуточном виде, она поддерживала свою репутацию femme fatale. Об этом свидетельствуют факты дарения фотографии и инскрипты, сделанные на преподнесенных экземплярах. Хорошо известны, по крайней мере, два адресата. В марте 1926 года фотография была передана в Москву в подарок Б. Пастернаку с ироничной надписью: «от этого садового украшенья»[776]
. В 1963 году она преподнесла фотографию Бродскому, сделав на обороте надпись в ином ключе: «Иосифу Бродскому от третьего петербургского сфинкса на память 24 марта 1963. Комарово»[777]. Аналогичная надпись была сделана ею на книге «Стихотворения» (1961): «Иосифу Бродскому от третьего петербургского сфинкса на память Анна Ахматова 24 марта 1963 г.».Возвращаясь к роману Зенкевича, следует поставить закономерный вопрос: какое отношение образ женщины-сфинкса, столь популярный в начале ХХ века и «процитированный» Ахматовой на фотографии 1925 года, имеет к «Мужицкому сфинксу»?
Дело в том, что одним из центральных персонажей романа является Эльга Густавовна, которая представляет собой воплощение хорошо знакомого Зенкевичу типа петербургской красавицы начала ХХ века, таинственной и опасной одновременно. По мнению А. Н. Зенкевич, вдовы писателя, на формирование этого женского образа определенным образом повлияла личность Ахматовой, которую М. Зенкевич также воспринимал в качестве одной из роковых красавиц (своего рода женщины-сфинкса) – участницы трагических событий начала ХХ века.
В своей записке «Слово свидетеля», сопровождающей переплетенный экземпляр машинописи «Мужицкого сфинкса»[778]
из собрания М. С. Лесмана, ныне хранящийся в Отделе фондов Музея Ахматовой в Фонтанном доме, А. Н. Зенкевич писала: «Кто Эльга? Конечно, Ахматова: точнее, она стала прообразом этой демонической героини. С ней у Михаила Александровича связана лирическая история предреволюционных лет, едва не закончившаяся трагедией»[779]. Запись А. Н. Зенкевич, называющей себя свидетелем той эпохи, позволяет установить определенную связь между Эльгой, в образе которой Зенкевич разрабатывает семантику женщины-сфинкса, и фотографией Ахматовой, сделанной в то время, когда Зенкевич продолжал работать над своим романом.Эльга, появляющаяся на страницах романа в качестве прекрасной незнакомки, действительно демонична, что отражено в ее портрете: «Эльга с нехорошей усмешкой [c. 467], в ее глазах – «озорной болотный огонек» [c. 473], «В ее глазах, улыбке, во всей ее позе чувствуется что-то властное, хищное, напоминающее стихи Гумилева:
Выражение эмоций у нее гипертрофировано и соответствует типу поведения femme fatale: «Прорыдала судорожным хохотом Эльга» [c. 465]; «Из потемневших лиловых губ вырвался сдавленный вопль. Закрыв уши руками, она упала на диван и забилась в истерике» (там же).
Это образ, который Зенкевич намеренно составляет из противоположностей. С одной стороны, Эльга поет о любви, исполняя арию из «Травиаты» («Нальемте, нальемте бокалы полнее и выпьем скорей за любовь…»), с другой – заставляет героя-рассказчика пережить его собственную смерть, отраженную в семи зеркалах, при этом «садистически любуясь на отвратительную и ужасную деформацию лица» мужского персонажа [c. 468]. Переживание опасности и смерти для нее – болезненно необходимый элемент восприятия мира.
В другом эпизоде своим поведением она воплощает типаж женщины-вамп. В главе «XIX. Женщина с подтяжками на шее» она требует от героя-рассказчика, чтобы тот капнул своей крови в ее рюмку с ликером:
Эльгу бьет озноб, как перед приступом малярии, лицо ее обескровливается и белеет.
– Нет, я не могу больше… Я теряю сознание… Ни огонь, ни ликер меня не согревают… Капните капельку крови в рюмку… Неужели вы боитесь сделать это для меня? Вот вам булавка, уколите себе палец и выдавите капельку крови. <…> Это действует, как веронал [c. 479].