Яновский укоряет Поплавского за его якобы неспособность окончательно отшлифовать текст, однако и собственные его произведения отличает та же небрежность. Критики постоянно отмечали недоработанность и фрагментарность его вещей. В рецензии на ранний роман Яновского «Мир» (1931) Ходасевич пишет: «Весь роман, в сущности, ряд картин, проходящий перед его глазами, фильм, начатый с середины и обрывающийся по произволу оператора»[104]
. Впрочем, продолжает Ходасевич, эти структурные «недостатки» являются частью общего замысла. Роман представляет собой неупорядоченный, произвольный, насильственно вырванный из контекста «фрагмент» жизни и отражает текучесть архитектоники мира.Однако, несмотря на периодические заявления подобного рода, Ходасевич и другие русские критики в целом оставались глухи к художественным эффектам незавершенности, в то время как современные им западноевропейские авторы пользовались ею широко и сознательно. «Вкус к незавершенному» («le gout de l’inachevé») сюрреалистов, проявлявшийся в замысловатом сочетании семантических лакун и графических пропусков, давал волю воображению читателя, которому как бы предлагалось заполнить пробелы и «дописать» текст. Например, рассказчик у Луи Арагона внезапно обрывает длинное повествование о парке Бют-Шомон следующим возгласом: «Так неужто я углублюсь в это лживое описание парка, в который однажды вечером вошли трое друзей? К чему это?..»[105]
Его дифирамб подвесным мостам производит схожий эффект: «О подвесные мосты, и т. д.»[106] Те русские писатели, которые были хорошо знакомы с теорией и практикой сюрреализма, иногда воспроизводили подобную стилистику. «Долголиков» Шаршуна состоит из ритмизированных фрагментов, полуартикулированных мыслей и разрозненных описаний, а одна из его частей имеет характерный подзаголовок: «медленная декламация – прерванная». В романе «Домой с небес» (ок. 1934 – 1935) Поплавский пародирует избитый риторический прием непосредственного обращения к читателю в манере, напоминающей прием Арагона: «Дорогой читатель, и т. д.»[107] Любопытен в этом отношении краткий фрагмент Игоря Чиннова, опубликованный в «Числах» под характерным названием «Отрывок из черновика» (1934). Размышляя о несовершенстве как жизни, так и смерти, Чиннов пытается сформулировать поэтику умолчания, заключающуюся в почти полном отказе от попыток словесного выражения (делает он это, впрочем, весьма многословно):Надо писать бледнее… незаметнее – это менее некрасиво. Мне неприятна резкость моей внутренней темы, вещность этого сюжета; в нем есть что-то дурное, безвкусно, например, соединять правду с выдумкой, безвкусна некоторая, как и всякая, необыкновенность – как, впрочем, и обыкновенность; безвкусно и оговаривать это, защищаться и притворяться спокойным. Безвкусно выражать свою жизненную – бессмысленную – тему; все написанное вызывает неловкость… все кажется неверным в немногих ощущениях…[108]
Бытовавший на русском Монпарнасе культ недосказанности, антилитературности, систематического отказа от стилистических и риторических изысков в пользу на первый взгляд простого, шероховатого языка иногда принимал вызывающие формы. Выступая на заседании Союза молодых поэтов, Поплавский потребовал от новой литературы не только простоты, но и грубости, которую считал обязательной в трагические времена (пока есть хоть одно страдающее существо, «никто не имеет права говорить о “хорошеньком”»), а в качестве примера ссылался на циников, которые позволяли себе нарушать «хороший тон» во имя правды[109]
. Насколько сам он следовал собственным предписаниям, видно из гневного отклика Балакшина на его романы: «Неужели литература […] – писсуар, который, из всего Парижа, так любовно и благоговейно вспоминается Аполлоном Безобразовым-Поплавским?»[110]Защищая молодых авторов, которые беззастенчиво обнародовали свои самые интимные позывы, мысли и желания, Николай Оцуп апеллирует к Фрейду и проводит параллель между литературой и психоанализом: