— Ну-ну… Работы здесь много, — и добавила с неожиданно ворчливой интонацией: — Хозяева только и умеют, что красками малевать. Я тут с ними с ног сбилась.
Старуха лежала на широкой, выдвинутой на середину комнаты кровати и неотрывно смотрела в сад. Никто в доме не называл ее старухой, только Уля, и то в те редкие минуты, когда старуха капризничала. Обычно Уля называла ее «бабушка». «Какая она тебе бабушка? — с насмешкой спрашивала Катя. — Ее родной внук по имени-отчеству кличет, а ты — бабушка…» Сама Катя никак не подчеркивала родственные связи со старухой и называла ее с легкой издевкой «барыня». А хозяйка — «Вера Сергеевна». Имя произносилось твердо, с раскатистым «р», и в этом «Вер-р-а» Уле чудилась скрытая неприязнь. Хозяин старуху никак не называл. Она была его матерью.
Внук, о котором говорила Катя, появился в доме тремя днями позже Ули. Когда она столкнулась с ним в тускло освещенном коридоре, то даже испугалась, решив, что хозяин внезапно, как его там — Фауст, помолодел.
— Ты Уля? Ну-ну… А я… зови меня как хочешь. Меня устраивает любое имя, кроме собственного. Ты Ульяна?
— Нет. Улита.
— Ули-и-та? — он даже присвистнул. — Чего только в жизни не бывает. И как тебе с этим именем жить? Ничего?
— Да вот живу. — Уля вдруг смутилась и, стараясь придать голосу деловой тон, сказала: — Я на кухню иду за водой. Бабушку надо умыть перед сном.
Он сразу посерьезнел и молча отступил, давая ей дорогу. И больше не разговаривал, как-то отдалился, словно спрятался за золоченую раму — «Портрет юноши с книгой». Когда Уля попадала в поле его зрения, он неспешно поднимал глаза от книги и провожал ее внимательным взглядом.
«Спросить бы, какие книги он читает? — думала Уля. — И где достает такие рубашки с латинскими буквами — хорош рисунок. И чем он волосы моет, что они у него так блестят?» У самой Ули волосы были тонкие и ломкие, ни уложить, ни причесать, и челка висит, как намокшая. «Читай-читай, у тебя свои дела, у меня свои…»
Внук, как выяснилось, Алик, готовился к экзаменам в университет. Прошлый год поступал, не поступил. В этом году опять будет поступать. «На какой факультет?» — спросила Уля. «А шут их разберет, что-то по рисованию». — «Кать, в университете не учат рисовать». — «А шут их разберет. Они, Симагины, все с норовом. Для всех не учат, а для них учат».
Будущие экзамены надежно оберегали одиночество Алика. С ним никто не разговаривал, только звали обедать и ужинать. Мачеху Лидию Андреевну он не замечал, да и она не пыталась навязать ему свое общество. Лидия Андреевна работала по договору, заказов было много, и она целыми днями сидела в гостиной за маленьким, похожим на прялку мольбертом и рисовала открытки: цветы, флаги, елочные ветки с шарами — всякое. Хозяин целыми днями пропадал наверху в мастерской и только в столовой за едой перекидывался с сыном отрывочными, малозначащими фразами. Лицо у Алика в этот момент становилось непроницаемым, подбородок вздергивался, а правая бровь надменно изгибалась.
Захаживали гости — нарядные дамы, — и хозяйка принимала их, не отрываясь от работы. Разговор о том, о сем, и кисточка в такт беседе, словно иголка, послушно кладет аккуратные стежки на бумагу. Потом мольберт отодвигается, вздох, томление, шепот:
— Боже мой, как все ужасно… Только ни о чем не говорите при нем. Он ничего не понимает. Он как ребенок — верит в чудо. Врач ничего не может ему объяснить. Он сразу начинает ругаться, а потом впадает в состояние, близкое к шоку. Ах, боже мой…
Заезжали родственники.
— Она в сознании, но почти ничего не ест. В среду кровь горлом шла, потом она съела яйцо, в четверг ложку каши, сегодня блюдце киселя. Был консилиум с этим профессором… или академиком. Да, да, ей уже ничего не надо. Консилиум только для него. Он все еще верит. Чем она живет — не понимаю.
Уля знала, чем живет бабушка. Она сама вводила ей в вену питательный раствор. О чем она думает целыми днями, бесстрастно глядя в окно? И ночью, как только проснется, сразу уходит глазами в сад. Хозяин велел над ее окном снаружи дома повесить фонарь. В свете этого ночника листья кажутся изумрудными. Сирень уже отцветала последними пышными гроздьями. Они так пропитались влагой, что их хотелось отжать, как губку. Бабушка не могла говорить, но Уля знала таких больных. Обычно они все время пытаются что-то объяснить, нервничают, когда их не понимают, плачут. А эта была ко всему безучастна — к еде, к уколам, к боли…
И только когда в комнату входил сын, старуха отрывала взгляд от окна, она тогда вся сосредотачивалась на его фигуре, и Уля почти физически ощущала, каких огромных трудов, какой умственной натуги стоил ей осмысленный взгляд и размягченное выражение губ, отдаленно напоминающее улыбку.
Вечер проходил незаметно. Обычно молчаливая, Уля все время что-то приговаривала, поясняя свои действия. «Сейчас промедол примем, и порошочки, и аскорбиночку с глюкозой, потом, голубонька, отдохнем, сил наберемся и поможем мне. На правый бочок, вот так… А то пролежни такая гадость! Теперь опять отдохнем».