Первая глава четвертой книги романа описывает еще один вечер у Анны Павловны, состоявшийся семь лет спустя, 26 августа 1812 года, «в самый день Бородинского сражения». Несмотря на разразившийся между Россией и Францией конфликт, а также общий страх и ненависть к Наполеону, разговор тем не менее по-прежнему ведется патриотически настроенными русскими дворянами — мужчинами и женщинами — почти полностью на отличном французском языке[169]
. Некоторые мемуары действительно свидетельствуют об усилении антифранцузских настроений по мере распространения новостей об оккупации Наполеоном Москвы. Вигель «рисует выразительную картину реакции провинциального дворянского общества на военные известия: „Всю осень, по крайней мере, у нас в Пензе, в самых мелочах старались выказывать патриотизм. Дамы отказались от французского языка“»[170].Однако коллективное презрение русского дворянства к Наполеону, особенно после 1812 года, не сразу уменьшило их энтузиазм по отношению к французскому языку или его использование в дворянской среде. Как справедливо заметил Николай Рязановский, десять лет спустя декабристы обычно писали и говорили по-французски. Это касалось и их ведущего идеолога П. И. Пестеля, получившего образование в Германии и свободно владевшего тремя языками. Д. И. Завалишин, осужденный как декабрист, несмотря на то что его формальное членство в Северном обществе остается под вопросом, описал важность французского языка в его собственном воспитании и образовании: «Матушка вовсе не дорожила русским языком и другими знаниями, вся ее забота была об иностранных языках, особенно об изящном выговоре и — manière de parler на французском, и чтобы мы были comme il faut»[171]
.Этот лингвистический феномен восходит к восшествию на престол в 1740 году дочери Петра Великого, Елизаветы, когда французский язык стал одновременно языком двора и знаком культурной рафинированности, заменив немецкий, который курляндцы принесли ко двору Анны Иоанновны в 1730‐х годах[172]
. К концу XVIII века, как вспоминал историк и издатель С. Н. Глинка, владение французским языком стало для его современников обязательным. Его однокурсники по Сухопутному кадетскому корпусу, где Глинка учился 13 лет до 1795 года, получали образование «полностью по-французски», а сам он «полюбя страстно французский язык <…> затеял уверять, будто бы родился во Франции, а не в России»[173]. И это не было исключительно российским феноменом: знать всех европейских стран, по словам Конфино, «имела сопоставимое образование, схожие культурные интересы и общий социальный язык, в дополнение к общему языку tout court, которым чаще всего был французский»[174].Даже образованные англичане (мужчины и женщины) умели говорить на нем. Так, во время встречи с британскими офицерами 43‐го линейного полка на Гибралтарской скале в 1824 году российский военно-морской офицер и декабрист А. П. Беляев вспоминал, что «спичи» на официальном обеде председательствующий произносил «на общеевропейском французском языке»[175]
. В России, как замечает Шиман, все большее распространение французского языка со второй половины XVIII века означало, что поколение дворян, выросшее под этим влиянием, «начало терять связь с духом своего народа»[176]. Один французский комментатор предположил, что образованное общество в России в то время в значительной степени определяло и идентифицировало себя посредством французского языка. Это означало, что тексты, написанные на французском языке, образовывали некий анклав, который был частично связан с русской культурой, но одновременно составлял в сердце этой культуры «отдельный мир»[177].Растущее отчуждение было усилено огромным влиянием, которое оказали на некоторых учителя-иезуиты, такие как аббат Николь, основатель престижной школы в Санкт-Петербурге (см. следующую главу). Однако недавний комментатор предполагает, что пристрастие русской знати к французскому языку в то время было не столько признаком культурного отчуждения, сколько способом продемонстрировать свою принадлежность к более широкому сообществу европейской элиты, признанную Конфино[178]
.