И снова Н. С. Мордвинов пошел гораздо дальше, призвав к полному запрету использования французского языка при дворе и в обществе. Наряду с языком, по его мнению, должны быть выведены из употребления французские вещи и обряды, «которых так много», поскольку они в совокупности подрывают гордость и патриотизм исконно русских, что предвещает «следствия печальные»[207]
.В то же время владение русскими дворянами французским языком вызывало восхищение у некоторых наблюдателей. Носитель языка (или, по крайней мере, его женевского варианта) Дюмон был очень впечатлен аутентичностью разговорного французского у русских. Он описывает званый обед у графа Строганова, на котором присутствовали также другие члены Негласного комитета Александра I, Новосильцев, Чарторыйский и Кочубей, а также несколько дам, в том числе юная графиня Строганова и ее мать, княгиня Голицына, обе так хорошо говорили по-французски, что «кажется, будто бы находишься в парижском салоне»[208]
. Французский романист Проспер Мериме (1803–1870), опубликовавший два перевода произведений Пушкина, «Пиковая дама» и «Гусар», предположил, что писатель, должно быть, думал по-французски, потому что его русская речь очень сходна с французской[209]. Если взять другой пример, П. А. Вяземский вспоминал о мастерстве своего двуязычного отца, что, несомненно, было довольно типичным явлением. В 1802 году 10-летним мальчиком он вспомнил случай, когда его отец рассказывал своей малообразованной сестре о Наполеоне (которым он очень восхищался и портрет которого даже висел в его спальне) и его значении на современной мировой арене:Мой отец, как и почти все образованные люди его времени, говорил более по-французски; но здесь нужно было говорить по-русски, потому что слушательница никакого другого языка не знала. Жуковский, который введен был в наш дом Карамзиным, говорил мне, что он всегда удивлялся скорости, ловкости и меткости, с которыми, в разговоре, отец мой переводил на русскую речь мысли и обороты, которые, видимо, слагались в голове его на французском языке.
Вяземский завершает свой рассказ, отмечая атмосферу терпимости, которая царила в первые годы правления Александра I. Люди тогда не стеснялись открыто выражать свое мнение, и даже те, кто не соглашался с восхищением его отца Наполеоном, никогда не упрекали его в этом[210]
.В другом месте, в своей «Старой записной книжке», Вяземский объясняет «несчастную привычку русского общества говорить по-французски», приводя одно услышанное им однажды оправдание: «Что же тут удивительного? Какому же артисту не будет приятнее играть на усовершенствованном инструменте, хотя и заграничного привоза, чем на своем домашнем, старого рукоделья?» Подчеркивая контраст между аутентичным, утонченным французским языком, на котором говорили русские дворяне и дворянки, и разговорным русским языком, доступным им в других случаях, Вяземский утверждал, что французский язык создавался на протяжении многих веков, что придавало ему непревзойденное превосходство в качестве средства как для разговора, так и для переписки. Поэтому его непреодолимая привлекательность сделала его письменным и устным языком дворянского сословия в России. В конечном счете говорить по-французски было как вопросом личных предпочтений, так и вопросом этикета или поведения, и чаще всего эти два понятия сходились[211]
. Поразительно, что, как справедливо замечает Мишель Маррезe, хотя многие русские дворяне могли довольно свободно читать на ряде европейских языков, они тем не менее обычно обращались к французскому как к предпочитаемому языку письменного общения[212].Преобладание французского языка среди русских высших слоев было отмечено другими западными посетителями страны, в том числе британцами. Один из них, Роберт Джонстон, заметил: «Среди знати широко используется французский язык, и это печально известный факт, что многие не могут писать на родном». Джонстон объяснил это трудностью русского языка, в котором «даже в буквах их алфавита есть своего рода варварство, которое поистине отвратительно». Другой (анонимный) британский писатель тоже был в отчаянии от русского языка, подразумевая, что его сложность побуждала россиян прибегать к французскому. Он нелестно охарактеризовал русский язык как «самый отвратительный язык из всех когда-либо существовавших», со словарным запасом, который невозможно было запомнить, а также с произношением «настолько сложным, что я отказался от него как от безнадежного дела». Еще один британский посетитель, Томас Райкс, использовал политическую аналогию, чтобы выразить ту же мысль: «Но вот я, в столице России, говорю об ограниченной монархии и конституционной свободе; слова эти столь же непонятны для русского уха, как их трудный язык для моего». Джонстон даже обвинил неудобный русский язык в плохом состоянии национальной литературы, которая «всегда будет стеснена, пока их язык не изменится»[213]
.