На рубеже тридцатых годов Сталин лично подсказал верноподданной интеллигенции тему воспевания державности и русско-советской государственности. Легион присяжных песнопевцев откликнулись на это сочинениями типа «Широка страна моя родная…», «Утро красит нежным светом стены древнего Кремля» и бесчисленными кантатами, восславляющими «отца народов». Алексей Толстой откликнулся «Петром Первым», Эйзенштейн — «Иваном Грозным», а Горький — обещанием написать биографию самого Вождя, которая — к чести великого писателя — так и не была написана. Впрочем, каждый деятель официальной культуры откликнулся как мог, внося свой посильный вклад в создание мифа.
Отношения Пастернака со Сталиным служат прекрасной иллюстрацией всех комплексов старой российской интеллигенции, ступившей на путь сотрудничества с кровавым тоталитарным режимом, в лоне которого вызрел беспрецедентный по масштабам культ личности. В работах последнего десятилетия, посвященных творчеству Пастернака, эта щекотливая тема трактуется обычно в плане отношений «поэта и царя», причем у всех исследователей и биографов, начиная с О. Ивинской и Е. Пастернака, прослеживается понятное желание представить поэта как расвноправного собеседника, ведущего на равных диалог с тираном. В действительности же такой диалог со Сталиным был априори исключен, и любая попытка вступить в
По словам О. Ивинской, Пастернак искренно осуждал сервилизм сталинской интеллигенции, нелестно отзываясь об А. Толстом, Эйзенштейне, Шостаковиче за их работы по «социальному заказу». Очевидно, и они могли бы в свою очередь предъявить не меньший счет оппоненту, который уже в 1936 г. «от души» воспевал вождя народов, своего кумира:
Как заметил В. Баевский, «Пастернак четко указывает, что в его двухголосной фуге Сталин — это первый голос, пропоста, вождь, а поэт — рипоста, ответ. Но контрапункт существует: „Он верит в знанье друг о друге…“» (‹15>
, с. 218).Виртуальный (почти полностью) и туманный диалог со Сталиным, который односторонне вел Пастернак на протяжении многих лет, видимо, заслуживает специального исследования, но смысл его очевиден: поэт хотел быть услышанным, понятым, признанным и оцененным самим диктатором. Только Сталина он считал полномочным и компетентным судией собственного творчества (разумеется, в его общественной и провиденциальной ипостаси), достойным
Из работ последних лет мы знаем о том, как относился к Пастернаку Сталин, знаем детали знаменитого телефонного разговора после ареста Мандельштама, закончившегося фразой: «Вот ты и не сумел защитить товарища». Знаем мы и о несбывшейся мечте поэта встретиться с вождем, чтобы «поговорить о жизни и смерти». Поэту мнилось, что он может говорить как равный с этим «гением дохристианской эпохи», который обращается к нему на «ты». Но Сталину не о чем было разговаривать со своим поэтом, и он не снизошел до разговора. Для него Пастернак был всего лишь деталью в механизме государственной машины — винтиком, который, как и прочие, ему подобные, хорош до тех пор, пока исправно выполняет свою идеологическую функцию, но подлежит замене при малейшем сбое, а может быть, и просто для профилактики. От Пастернака Сталин ожидал панегириков эпохального значения в духе Маяковского — и время от времени получал их, хотя и не столь регулярно. Один лишь пастернаковский перевод на русский язык сочинений грузинских поэтов, включавших виртуозные панегирики великому соотечественнику, просто заранее был запрограммирован на высочайшее одобрение.