Лояльность по отношению к власти и сговорчивость давали Пастернаку немало преимуществ в сравнении с плачевной участью его собратьев-поэтов, которые либо прозябали в нищете, как Мандельштам и Ахматова, либо изнемогали в столкновении с прозой советской жизни, как Клюев, Есенин и даже Маяковский. Его стихи издавались в авторских сборниках и печатались в коллективных антологиях, переводы давали средства на жизнь — пусть не богатую, но вполне достойную. Позже, почти в то самое время, когда Мандельштама, Мейерхольда, Пильняка, Клюева, Клычкова, Лившица и многих других после бесчисленных издевательств и унижений гнали на убой, Пастернаку была выделена квартира в Москве (1936 г.) и знаменитая дача в Переделкине (1937 г.).
Сам Пастернак в мемуарах писал о переломе, якобы свершившемся в 1936 г., когда «единение со временем перешло в сопротивление ему». Концепцию «перелома» подхватывают и историки литературы. Может быть, такой перелом и произошел где-то в тайниках души Мастера, но он ничуть не помешал ему клясться в верности социалистическим идеалам, бичевать себя за идеологические ошибки в выступлении на форуме по случаю столетней годовщины смерти Пушкина в 1937 г. и в дальнейшем неоднократно доказывать свою лояльность всеми возможными способами. Отдельные всплески инакомыслия наподобие возражений против шельмования Шостаковича или отказа подписать те или иные расстрельные списки едва ли могут свидетельствовать о том, что Пастернак после двадцати лет активного сотрудничества вдруг перешел в оппозицию тому самому режиму, который он воспевал и расположения которого всячески добивался. Да и можно ли в принципе вернуть однажды утраченное первородство?
Поэт всегда стремился найти оправдание своей позиции: слиться с народом, который «всегда прав», апеллировать к гению Пушкина, возвысить и тем самым утвердить гений Сталина… Во «Втором рождении» (1931) звучит столь открытая апология власти, что ей могли бы позавидовать записные поэты государственного официоза, слагавшие рифмованные лозунги и речевки для газет:
Парафраз пушкинских «Стансов» 1826 г. служит Пастернаку изящной оболочкой для выражения патриотических или, скорее, верноподданнических чувств. Быть «заодно с правопорядком» в те дни, когда правоохранительные органы устраивают облавы на твоих друзей, морят голодом миллионы и эшелонами высылают «врагов народа» умирать в тайгу и тундру, — все-таки для подобного заявления нужно было освободиться от многих моральных обязательств. Сравнивать Сталина с Петром Великим, признавая за первым несомненное превосходство, — для этого надо было перешагнуть через многие этические табу.
Критики отмечают с сочувствием, что в те грозные годы пушкинские «Стансы» были для Пастернака «и руководством, и своеобразной подстраховкой, защитой. При поддержке Пушкина он ищет путь к сложной противоречивой современности, хочет представить ее перспективу и свое место в ней» (‹8>
, с. 157). Конечно, ведь Пастернак тоже был «человек эпохи Москвошвея» и, очевидно, стремился «большеветь» не менее Мандельштама. Вероятно, даже больше, поскольку считал свой талант масштабнее, соразмерным пушкинскому и даже — страшно сказать — сталинскому гению.Однако в эпоху коллективизации, по завершении «шахтинского» и еще нескольких громких дел «буржуазных спецов», когда машина уничтожения уже со страшной силой набирала обороты по всей стране, не каждый большой поэт, осознающий свою профетическую миссию (а Пастернак ее осознавал в полной мере), готов был «большеветь» таким способом, пойдя по пути открытого конформизма.
Даже путешествие на Урал, предпринятое в 1932 г. и открывшее перед поэтом ужасающее положение простого народа, бедствие, которое «не укладывалось в границы сознания», не заставило его принципиально изменить свои взгляды и уж во всяком случае не отвратило от сотрудничества с теми, кто был истинным виновником всех народных бедствий.