Согласившись на сотрудничество с большевиками, поправшими свободу совести и отменившими свободу слова в России, «поэты-пророки» («витии» — как презрительно величает их в «Двенадцати» Блок) тем самым приговорили себя к лишению этой свободы. Никто из поэтов, бывших свидетелями или по крайней мере современниками кровавых злодеяний против собственного народа, граничащих с геноцидом, ни разу не посмел или не захотел возвысить голос протеста! Будь то красный террор 1918 г., массовые расстрелы в ЧК, удушение деревни, спровоцированный голод в Поволжье, преследование и высылка интеллигенции в 1922 г., расправа над инакомыслящими; будь то процессы «спецов», раскулачивание, насильственная коллективизация, массовые чистки середины тридцатых, сталинская культурная революция, показательные процессы вредителей всех мастей; будь то, наконец, людоедские вакханалии конца тридцатых и сороковых годов, прошедшие по стране опустошительным смерчем, — никто из тех поэтов, живших в России, кто некогда считал себя совестью нации, творцами Богочеловека, вестниками Мировой души и пророками великого Царства Духа, не решился воспротивиться торжествующему злу.
Ангажированность литераторов нередко сказывалась и в личных отношениях. Чтобы обеспечить себе относительную безопасность, почти все вынуждены были избегать «подозрительных» контактов и осуждать собратьев по перу на собраниях. Когда Мандельштам в 1929 г. изнемогал, затравленный бездарностями, Пастернак добродушно заметил в письме к Н. Тихонову: «В какую непоучительную, неудобоваримую, граммофонно-газетную пустяковину превращает он это дареное, в руки валящееся испытанье, которое могло бы явиться источником обновленной силы и вновь молодого, нового достоинства, если бы только он решился признать свою вину, а не предпочитал горькой прелести этого сознанья совершенных пустяков вроде „общественных протестов“, „травли писателей“ и т. д. и т. д.
Тут на днях собралась конфликтная комиссия. Его на ней не было, и я, защитник, первый признал его виновным, весело и по-товарищески, и тем же тоном напомнил, как трудно, временами, становится читать газеты (кампания по „разоблачению“ „бывших“ людей и пр. и пр.) и вообще, насколько было в моих силах, постарался дать движущий толчок общественнической лавине…» (‹147>
, т. 5, с. 277).Всеми отверженная Цветаева, вернувшись из эмиграции в Россию, ожидала помощи от своего «духовного брата» Пастернака, с которым ее связывала многолетняя романтическая творческая дружба, почти любовь «по переписке». Поэт же, пребывавший в силе, хотя уже и не являвшийся фаворитом вождя, из соображений осторожности от действенной помощи и вообще от излишних контактов с неблагонадежной возвращен-кой воздержался, хотя на словах сочувствовал…
Мы знаем, что Пастернак и некоторые другие писатели порой отказывались подписывать коллективные письма с осуждением «врагов народа» и «чуждых элементов» (например, Ахматовой в период травли), исходившие от Союза писателей, однако плохо знаем о тех случаях, когда такие письма подписывались, — ведь их было настолько много, что не подписать ни одного, нарушая субординацию, видимо, означало подписать приговор себе. К тому же единичный и малозаметный в общей массе жест «ослушания» фактически ничего не способен был изменить — при соблюдении «единственно верной» генеральной линии.
Большинство гениев Серебряного века, что пережили свою эпоху и оказались — по своей ли воле или по прихоти судьбы — в сталинской республике Советов, остро чувствовали свою чужеродность, свое неизбывное «отщепенство». Это чувство неполноценности подкреплялось и с другой стороны — осуждением бывших поклонников, которые не могли примириться с конформистской позицией своих былых кумиров. Так, Андрей Белый, вернувшийся в 1923 г. в совдеповскую Россию из Берлина, где он провел несколько послереволюционных лет, фактически прешел на позиции активного коллаборационизма.
«В связи с получением визы ему приходилось неоднократно посещать берлинские советские учреждения, где он до такой степени ругал своих заграничных друзей, что даже коммунистам стало противно его слушать» — свидетельствует В. Ходасевич (‹212>
, с. 69). Дальнейшее существование этого гениального писателя в условиях сталинского режима было сплошной цепью компромиссов с окружающей средой и собственной совестью, связанных с отказом от своего профетического призвания и профанацией священного дара витийства, о котором самим автором было столько сказано. Белый может считаться олицетворением и символом (пусть в утрированном варианте) целой плеяды своих маститых друзей и современников, отринувших пророческий жребий и выбравших путь сознательного многолетнего сотрудничества с новой властью.