Читаем Русское мессианство. Профетические, мессианские, эсхатологические мотивы в русской поэзии и общественной мысли полностью

Сознавая себя, разумеется, человеком другой культуры и другого, уничтоженного в данной стране, мира, Мандельштам добросовестно пытался адаптироваться к новой действительности. В начале двадцатых годов, работая в редакции комсомольской газеты, он, столь ревниво относившийся к высокой поэзии и поэтам, выступал в качестве наставника молодых авторов советского розлива. «В редакции „Московского комсомольца“ к Мандельштаму приходили молодые пишущие, — вспоминает Семен Липкин, — он читал их рукописи добросовестно, разбирал при них каждую строчку, ум его при этом был щедр и снисходителен, но я, свидетель этих бесед, видел, что начинающие не знают его как поэта, знают Уткина, Жарова, Безыменского, Светлова и, конечно, Есенина, в те годы еще не отмеченного печатью классика, а более поднаторевшие увлекались Багрицким, Сельвинским, Луговским»(‹145>, с. 299).

Трудно представить себе Мандельштама, выправляющего чудовищно корявые комсомольские агитки и красноармейские вирши (примеры которых встречаются в записках поэта) для очередного номера газеты, и тем не менее свою должность он воспринимал с благодарностью. При всей бредовости коммунистических лозунгов, которая человеку уровня Мандельштама была самоочевидна, он готов был принять новые правила игры и даже поверить в мифическое светлое будущее. Рюрик Ивнев писал: «У Мандельштама не было ни мелких радостей, ни мелких бед. Ему предназначено было иное: высокое блаженство творчества и бездонная трагедия жизни. В нем была какая-то сверхъестественная чистота души и подсознательное стремление принести себя в жертву. Это неумолимо толкало его к трагическому концу» (‹145>, с. 249).

Безусловно, поэту были свойственны и профетическая устремленность, и благородная жертвенность, но слишком многое говорит о том, что он не чурался житейских радостей и всей душой стремился приспособиться к новой, такой чуждой ему жизни. Как Мастера и Пророка подобные низменные желания и соблазны явно смущали Мандельштама. Его аллюзии, отсылающие читателя к Лермонтову и Державину, исполнены профетического пафоса. В то же время он слишком хорошо понимал двойственность своей натуры и двойственность положения, в котором оказался, искренне раскаиваясь и с горечью порицая свои слабости:

Двурушник я с двойной душой.Я ночи друг, я дня застрельщик.(«Грифельная ода», 1923)

Однако вечно подобная игра продолжаться не могла, тем более что в «эпохе Москвошвея» таким штучным особям, как Мандельштам, явно не было места.

С готовностью к мученическому венцу в скором будущем ведет Мандельштам свой диалог с Веком:

Век мой, зверь мой, кто сумеетЗаглянуть в твои зрачкиИ своею кровью склеитДвух столетий позвонки?(«Век», 1922)

Поэт не может и не хочет противиться апокалиптическому Зверю. Не без внутреннего удовлетворения он готовит себя к закланию, что подтверждают многие его стихи того периода («Нашедший подкову», «А небо будущим беременно…», «1 января 1924 г». и др.), хотя втайне надеется, что Зверя еще удастся приручить.

* * *

Пытаясь оправдать жестокость и цинизм своего времени как переходного периода к новому золотому веку гуманизма, Мандельштам поначалу искренне верит в свою теорию «новых отношений» между государством и культурой, при которых образовавшееся в России большевистское государство якобы ставится в прямую зависимость от культуры и ее носителей, как бы ни складывалась их судьба. В «Конце романа» (1922) он также пишет о том, как «акции личности в истории» падают в эпоху масштабных социальных движений, что в каком-то высшем смысле оправдывает трагизм судеб отдельных деятелей культуры. В «Гуманизме и современности» (1922) поэт выступает с апологией большевистской диктатуры от имени morituri, «идущих на заклание», и профетизм его с позиций дня сегодняшнего выглядит наивным самообманом: «Грядущее холодно и страшно для тех, кто этого не понимает, но внутреннее тепло грядущего, тепло целесообразности, хозяйственности и теологии, так же ясно для современного гуманиста, как жар накаленной печки сегодняшнего дня» (‹122>, т.2, с. 288).

Правда, затем, словно спохватившись, автор замечает: «Если подлинное гуманистическое основание не ляжет в основу грядущей социальной архитектуры, она раздавит человека, как Ассирия и Вавилон» (там же). Мы знаем ныне, что именно это и произошло в России. Конформизм не принес желанных плодов, не стал колыбелью нового «советского гуманизма» и не спас его апологетов от клыков Зверя.

Искус времени был велик: попытаться слиться с массами, жить «как все», отречься от своей привилегии пророка, славить грядущий социализм и закрывать глаза на бедствия разоренной, поруганной страны. В конце концов так поступали многие. Уже в 1923 г. поэт писал в мистическом озарении:

Перейти на страницу:

Похожие книги