…Зачем Емеле карабкаться на заморские золотые горы, когда рядом, лишь руку протяни, все готовое: и колос золотится, и ягода пестреет, и тыква полнится мякотью. Это и есть его „по щучьему веленью“ — то, что рядом, под рукой»[223]
. И в заключение — совсем уж посконно-славянофильский, но только по смыслу, без, не дай бог, тени идеологической манифестации! — тезис. Из него читателю наконец должно стать ясно, где было счастье спрятано и кто причина тому, что, как сказал поэт, «ни сена коню, ни нюансов в меню». Оказывается, это Штольц — олицетворение вражеско-вредительского для России буржуазного начала. Цитируем: «Пока существует сонное царство (в позитивно-блаженном для России смысле. —И теперь, вновь адресуясь к Ю. М. Лощицу, самое время проанализировать, как рассматривает (так и просится: разоблачает) литературовед ближайшего и, как он полагает, скрытого оппонента-недруга Ильи Ильича — друга детства Андрея Ивановича Штольца. Но отчего же у уважаемого литературоведа столь сильная неприязнь к этому персонажу?
Проясняя ее основу, Лощиц приводит цитату из дневниковой записи 1921 года М. М. Пришвина: «Никакая „положительная“ деятельность в России не может выдержать критики Обломова: его покой таит в себе запрос на высшую ценность, на такую деятельность, из-за которой стоило бы лишиться покоя… Иначе и быть не может в стране, где всякая деятельность, в которой личное совершенно сливается с делом ДЛЯ ДРУГИХ, может быть противопоставлена обломовскому покою». (Здесь, — поясняет Лощиц, — под «положительной» деятельностью Пришвин разумеет социальный и экономический активизм «мертво-деятельных», по его выражению, людей типа Штольца.)[225]
Цитировано точно. Вот только не сообщает читателю литературовед, что думал так Михаил Михайлович еще в то время, когда, как и многие его современники-интеллигенты, еще в 1921 году не растратил иллюзий относительно возможности реального воплощения в России коммунистического идеала слияния «личного дела» с «делом для других». А далее его восприятие большевизма существенно поменялось. И когда пережил двадцатые годы и увидел материализацию этого «идеала», в частности, в коллективизаторской практике большевиков по отношению к его соседям-крестьянам, которые, полезая в петлю, оставляли записку «Ухожу в лучшую жизнь», то ужаснулся и писать стал по-другому.
Впрочем, к М. М. Пришвину 1921 года наше оппонирование относиться не может. В это время большевизм в России существовал в основном в форме борьбы красных с белыми и массовые хлебные реквизиции московский регион, где жил Пришвин, затрагивали минимально: не производил он в достатке товарного хлеба. А вот когда большевики проявились в своем мирно-конструктивном обличье, Пришвин, глядя в том числе и на своих соседей — крестьян, обрел настоящее зрение.
И уж если строго обращаться с приведенным пришвиновским текстом, то разве хотя бы намеком Гончаров сообщает нам, что есть-таки «высшая ценность», ради которой Илья Ильич был готов лишиться покоя? Конечно, нет. В отличие от своих советских интерпретаторов он скорее всего честно сознает, что его материальная возможность морально оправданного бездействия базируется на рабской деятельности «трех с половиной сотен Захаров» и по-иному быть на свете не может. Что же касается интерпретаторов, то вот уж поистине чего не напишешь в состоянии коммунистического мечтательного полусна.
И еще добавим к вопросу о зрении. Его остроту никак, к сожалению, нельзя отметить у уважаемого автора книги о Гончарове в серии «ЖЗЛ», который первое ее издание готовил в эпоху «зрелого социализма», в начале 70-х годов, и, кажется, за пятьдесят лет советской власти должен был бы разобраться, что к чему. Конечно, это дело сугубо индивидуальное. Однако, по крайней мере, если не мог написать все как есть, то никто насильно в спину не толкал и не заставлял непременно проклинать буржуазно-капиталистические порядки и восхвалять патриархальное «счастье» России. Делалось это по собственному выбору ума и сердца. Вернемся, однако, к фигуре Андрея Ивановича Штольца.