Поразительно, но даже среди казаков — олицетворения русского вольнолюбия — мы встречаем те же злоупотребления властью, что и по всей России. Так, начальники (выборные!) Яицкого войска в 1760-х гг., по словам современника, «желая себя обогатить, не токмо общественную сумму расхищали, но и… под видом народных общих нужд неумеренные и необыкновенные на народ поборы налагали. Лихоимство же и бедным притеснение, тех властей обыкновенное было упражнение, для того что их власть, не имея никаких законов, так безызвестна, что не токмо народ, но и сам начальник границ её не знает»[477]
.Наконец, крестьянство всё так же несло основную ношу фискальных и прочих повинностей, а крепостное право всё более приобретало черты рабовладения, воспринимвшегося в обществе как норма. Екатерина II вспоминала, что в середине 1760-х гг. «не было и двадцати человек, которые бы по этому предмету мыслили гуманно и как люди. А в 1750 г. их, конечно, было ещё меньше, и, я думаю, мало людей в России даже подозревали, чтобы для слуг существовало другое состояние, кроме рабства». Обращение рабовладельцев с рабами в основном зависело от темперамента первых, по словам той же Екатерины, в Москве середины столетия не существовало «дома, в котором не было бы железных ошейников, цепей и разных других инструментов для пытки при малейшей провинности тех, кого природа поместила в этот несчастный класс…». Пресловутая Салтычиха (Д. Н. Салтыкова), садистски замучившая до смерти не менее 50 своих крепостных, — конечно же, явление исключительное, но возможное только при сложившемся порядке вещей. Владение крепостными было дворянской привилегией (до начала 60-х годов ещё и купцов-фабрикантов), но о ней мечтали и другие социальные группы — например, торговое купечество безуспешно просило об этом правительство «на протяжении всего XVIII в.»[478]
.Понятно, почему не прекращались убийства помещиков (только с 1764 по 1769 г. в одной Московской губернии «были убиты 21 помещик, 9 помещиц и было 5 покушений неудавшихся»[479]
), крестьянские волнения, однажды переросшие в пугачёвщину (тогда счёт погибших дворян пошёл на тысячи), и массовые побеги за рубеж — прежде всего в Польшу, откуда беглецов упорно, но в общем тщетно российские власти пытались депортировать на родину. Так, во время Семилетней войны «[п]олковник кронштадтского гарнизона Денис Панов, пограничный комиссар по Новгородской губернии, получил полномочия регулярно возвращать тех беглых, которых найдёт в польских деревнях. При приближении Д. Панова пустели целые сёла, жители которых семьями бежали в леса. Говорили даже, что русских беглых в Речи Посполитой около миллиона, и, в любом случае, их было более сотни тысяч. Действия полковника Панова по возвращению беглых ситуацию также не изменили, сам Панов в 1756 г. доносил… „Из России в Польшу беспрерывные побеги ни малейше не престают, но от времени до времени более умножаются, и не токмо из дальних и из ближних к границе уездов, но и от самих тех деревень, где фортпостные и резервные команды станции свои имеют, как воинские служители, так и партикулярных помещиков люди, учиня многие крамолы и кражи, в Польшу дезертируют“»[480].Всё очень узнаваемо — и по петровским, и — в главном — по допетровским временам. На этом фоне «революции на престоле» кажутся просто рябью на воде, не затрагивающей глубин русской жизни.
Новое и старое
Тем не менее перемены происходили. Они готовились ещё при Елизавете в проектах созданной в 1754 г. Уложенной комиссии, но реализовались уже при Петре III. Прежде всего это, разумеется, манифест «О даровании вольности и свободы всему российскому дворянству» от 18 февраля 1762 г.
Дворяне отныне освобождались от обязательной государственной службы и получали право просить отставки в любое время, за исключением военного и трёх месяцев до начала войны. Теперь представители российского благородного сословия, как и их европейские собратья, могли беспрепятственно выезжать за границу и даже поступать на службу к другим монархам. Впрочем, в случае военной угрозы они обязаны были вернуться на родину «под штрафом секвестра» их имений. Верховная власть оставляла за собой право призвать отставных дворян к «земским делам». Кроме того, предписывалось ежегодно выбирать из них 30 человек для службы при Сенате и 20 человек — при его конторе. В манифесте выражалась надежда, что обретённая вольность не отвадит дворян от государевой службы, что «всё благородное российское дворянство, чувствуя толикие наши к ним и потомкам их щедроты, по своей к нам всеподданической верности и усердию побуждены будут не удаляться, ниже укрываться от службы, но с ревностью и желанием в оную вступать, и честным и незазорным образом оную по крайней возможности продолжать…».