Ещё переменится имя, и слуга назовётся Бутон, как он кличет своего домашнего пса, но уже пьеса начинаться всегда будет именно так. Мольер вбежит весь в поту в свою артистическую уборную, переводя дух, шлем сбросит и крикнет: “Воды!”, и гвоздём сюжета останется бессмертный “Тартюф”, вся горькая история его запрещения, переделок, прошений, отказов и всё-таки разрешения, кровавых угроз и мытарств. И внутренней драмой навсегда останется неминуемость гибели гения, которого вечно окружают убийцы, святоши, ханжи, какой-нибудь Одноглазый, Шаррон, доносчик Белоцерковский, безмозглый Киршон, чёртов Блюм, вечная сволочь Орлинский, просто Филька-злодей, без которых, чёрт их возьми, немыслима жизнь. И ещё он будет перебирать варианты названия, но уже схватывается его внутренний смысл: “Заговор ханжей”, “Заговор святош”. И тотчас является французское изречение, которое он поставит эпиграфом: “Для его славы ничего не нужно. Он нужен для нашей славы”. И тотчас вслед за началом, после ремарки “король аплодирует”, набрасывается финальная смерть Мольера на сцене. Движение творческой мысли определено и в этих резких чертах закрепляется на бумаге. Всё прочее, стало быть, очевидно и так. Особенно очевидно, без колебаний, что и самый великий король — всего-навсего пошлый дурак, ничтожество, шут, способный, обгладывая ножку цыплёнка, обмасленным ртом абсолютно серьёзно произнести, что в его лице здесь представлена Франция, так что особенно очевидно и то, что гению ничего хорошего не следует ждать ни от каких королей, даже если в их жилах течёт некоролевская кровь, и унизительно, глупо, смешно унижаться, о чём-то просить дураков и шутов. Для воплощения замысла необходим лишь кое-какой непосредственный материал, факты живые, подлинные детали и подлинные слова. Так дело зачем? Ничего не бывает проще на свете! Давно всё прочитано множество раз, поскольку новые книги, обзывающие великого комедиографа представителем презренной буржуазии и деятелем буржуазного гнилого театра, он презирает. Без промедленья за труд. Он перелистывает наскоро, мгновенно находит, торопливо делает выписки: "... короли ничто так не ценят, как быстрое послушание...”
“Ваше величество, так как обязанность комедии заключается в том, чтобы исправлять людей, забавляя их, то я полагал, что в занимаемой мною должности мне всего более следует нападать на современные пороки, изображая их в смешном виде...”
“Демон, вольнодумец, нечестивец, достойный быть сожжённым...” “Требования кары за оскорбление религии были предложены королю с такой силой...”
При этом чувствует он себя до крайности скверно. Замятин, в разгар этой работы, 24 октября, сообщает жене:
“У него какие-то сердечные припадки, пил валерьянку, лежал в постели...”
Однако он одолевает свою слабую плоть и вновь садится за стол. Натиск суеверий, натиск фанатизма на творение гения, а вместе и на творца даётся ему без особых трудов и хлопот. В центр коллизии выдвигается всевластный король. Сволочь Шаррон уверяет, что Мольер сатана. Тут оказывается абсолютно необходимой встреча короля и Мольера. Многими учёными из самых серьёзных отвергается самая возможность беседы комедианта и короля. Михаил Афанасьевич не испытывает желания считаться с этими вполне разумными доводами, как и всегда не считается с тем, что противоречит его взволнованным замыслам, хотя бы это была сама очевидность. Он пишет не биографию. С намерением во второй раз подчеркну, что создаётся им не какая-нибудь, а романтическая именно драма, из музыки и света, как он отмечает в рабочей тетради. И он набрасывает один вариант. Король принимает Мольера наедине, причём камердинер докладывает торжественно: “Жан Батист, всадник де Мольер просит аудиенции!”, на что король отзывается оживлённо: “Просите, я рад!”, тотчас удаляет придворных и не совсем естественно признается: “Я понял — писатели любят говорить о своих произведениях наедине”. Такая версия не удовлетворяет его, поскольку он ощущает в этой лихо закрученной версии ложь. Он создаёт второй вариант, в котором о великом Мольере докладывают именно так, как самовлюблённый король понимает его: “Жан Батист де Мольер, лакей вашего величества”. И от варианта к варианту усиливается одна простая и очевидная мысль: гению на королей бессмысленно уповать, каким бы прекрасным тот или иной король ни считался. И сам Михаил Афанасьевич такого рода иллюзий лишён. Недаром во всех прошениях, собственноручно сданных в окошко, он громадными буквами просит только о том, чтобы его выслали из пределов СССР, что у нас служит не милостью, а разновидностью наказания для непокорных интеллигентных людей. Правда, культивируется наивное мнение, будто он в этой сцене как бы мысленно прорабатывает некую возможность собственной близкой встречи с тем, кто нынче так бесчеловечно и грубо правит страной, однако я этого мнения не разделяю. Даже каким-то образом убеждён, что такой встречи он не желал.